Глава 43

Зло часто овладевает человеком, у которого есть деньги; жестокость неизбежно прорезается в том, у кого их нет.

Это говорю я, Матюрен Кербушар, безземельный скиталец по дальним дорогам земным. Это говорю я, познавший голод и пиршество, нищету и роскошь, гордую славу меча и униженное смирение беззащитности.

Когда я добрался до Константинополя, денег у меня совсем не было, ни гроша.

Голод не вдохновляет таланты; мало того, овладев телом, он добирается до души, постепенно умерщвляет способности и разрушает предприимчивость. Я очень хотел есть, хоть и не умирал ещё с голоду.

Женщины хорошо относились ко мне, да будут благословенны их души, и мне пришло в голову как-то, что мужчине, дабы выжить, нужно знать всего-то две фразы: одну — чтобы попросить у женщины еды, вторую — чтобы сказать женщине, что он её любит. Если приходится обойтись без одной либо другой, то, конечно же, пусть пожертвует первой. Ибо если ты скажешь женщине, что любишь её, то она наверняка тебя накормит.

По меньшей мере, так следует из моего ограниченного опыта.

Однако даже такое решение лежало сейчас за пределами моих возможностей, поскольку моим лохмотьям недоставало изящества, а лохмотья, под которыми не просвечивает крепкое, возбуждающее тело, вызывают лишь немного сочувствия — и вовсе никакого чувства. Женщина, которая охотно стиснет в объятиях бездомную собаку, тут же завопит, вызывая стражу, как только к ней приблизится бездомный мужчина, — если только он не блистает красотой; хотя может завопить и в последнем случае, поскольку иногда рождается женский ум такого размаха, который в силах заподозрить, что оный мужчина скорее интересуется деньгами женщины, нежели более интимными ценностями.

И вот я, вольный и голодный, прибыл в Константинополь — оборванный бродяга без гроша в кармане среди блеска Византийской империи.

Меня окружали со всех сторон богатство, роскошь и упадок. В двух первых я не имел своей доли, но упадок — это единственный атрибут очень богатых людей, к которому имеет равный доступ и бедняк.

Упадок доступен всем; только при наличии богатства он лучше питается, красивее одевается и мягче спит.

Города строятся для того, чтобы их завоевывать; и вот я, бродяга, должен завоевать этот город тем оружием, которое дал мне жизненный опыт.

Для человека без гроша в кармане (потому что я не мог себя назвать даже просто бедным человеком), самый очевидный способ разбогатеть — воровство. Однако воровство — это промысел для самых невежественных, до него может опуститься только неизлечимый тупица. Воровство абсолютно вульгарно, оно говорит о полном отсутствии смекалки, а тяжесть кары за него далеко перевешивает возможную выгоду.

Для человека в лохмотьях все двери закрыты. В моих теперешних обстоятельствах мне доступны лишь самые скромные занятия. Я, сын Кербушара-Корсара, мореход, воин, купец, ученый, каллиграф, языковед, лекарь, до определенной степени даже алхимик, имел возможность сделаться разве что акробатом или магом-фокусником — но какое занятие недоступно для человека со смекалкой?

Что толку в способностях, если о них никому не известно? Теперь моя задача состояла в том, чтобы кому-то стали известны мои способности — и я сам.

Для ремесла акробата мое здоровье и состояние тела сейчас слишком плохи. В качестве фокусника я, наверное, намного хуже среднего уровня в таком городе. Для наемного солдата путь к богатству слишком долог, а у меня есть отец, которого я должен найти, а когда найду — спасти.

Без нужного платья я не могу быть лекарем, ибо лекарь в лохмотьях не внушает доверия.

Может быть, пора мне сделаться уличным рассказчиком? Сочинять сказки?

До сих пор я приберегал крылья своей фантазии для женских ушей, ибо давно уже заметил, что значение мужской красоты как средства обольщения женщин сильно переоценивается. Женщину ведут в опочивальню её уши. Для того, кто говорит хорошо и имеет малую толику смекалки и остроумия (но не слишком большую!), это не представляет трудностей.

Там, где дело касается женщин, все решает именно голос, произносимые этим голосом слова и искусство, с которым они сказаны, особенно в сочетании с некоторым смирением, однако не слишком подчеркнутым.

Мне нужно несколько монет, всего лишь несколько презренных дирхемов; так что стану я сочинителем историй, поскольку в большинстве своем те, кто занимается этим искусством, ходят в лохмотьях. Таким образом можно дать понять моим слушателям, буде таковые появятся, что я за человек.

Айеша, ведомая каким-то своим собственным внутренним волшебством, привезла меня на окраину базара; и там под сенью старого большого здания нашлась тень, а в этой тени — камень.

Камень, отшлифованный, несомненно, седалищем ничем не занятого бедняка. Этот камень пробудил вдохновение. Привязав Айешу в тени, где она могла пожевать немного листьев, я уселся на камне и стал рассматривать прохожих и гулящих.

Но не успел я рта раскрыть и заговорить с людьми, как раздался неистовый крик, и какой-то здоровенный бородатый болван подбежал ко мне с криками и протестами:

— Вон отсюда! Убирайся, бродяга! Ты что, не знаешь, что занял сиденье Абдуллы, рассказчика?

Он торчал надо мной, борода тряслась от злости, глаза на лоб лезли, огромное брюхо колыхалось.

— Я не сомневаюсь, — спокойно ответил я, — что некоторые другие занимали твое место, но я не из них. Если это тот камень, который ты имеешь в виду, то я нашел его никем не занятым. А теперь, Отец Кровососов, Сын Греха, убирайся прочь! Я собираюсь позабавить этих благородных людей, — тут я сделал широкий жест, указывая на растущую толпу забавляющихся зевак, — ужасной и душераздирающей повестью о воре и дочери султана, о воре, который пробрался в её опочивальню…

— Что?! — завизжал он. — Нет! На этом месте никто не будет рассказывать истории, кроме Абдуллы! Вон, пока я не обнажил свой меч!

— Жалкое насекомое! Ты слишком неуклюж, чтобы держать меч, и у тебя слишком толстое брюхо, оно тебе не позволит даже увидеть его кончик!

Седобородый толстяк устрашающим жестом схватился за рукоять меча.

— Убирайся! Иначе я у тебя сердце вырежу! Или доставай свой меч!

— Мой меч — мой разум, — ответил я, — и ты, если будешь медлить, испробуешь на своей шкуре его остроту.

Вокруг собралась толпа, как всегда, жаждущая позабавиться любым скандалом или потасовкой, и, судя по лицам, зрители были рады видеть, как этому самодовольному, спесивому старому болтуну достается на орехи.

Глаза мои скользнули по толпе. Нищие и гуляки, но есть и несколько лавочников и ремесленников.

— Что ты можешь рассказать людям? — издевался я. — Ты, который ничего в жизни не видел и не сделал, а только отполировал вот этот камень своей жирной задницей? А я… Какое море не знало моего корабля? Какая из дорог не оставила свою пыль на моих ногах?

Он хвастал, разражался пустыми тирадами и опять хватался за меч, дико тараща глаза.

— Ну, вытаскивай уже свой меч, — предложил я, — и я тебя отхлещу твоим же клинком или выдергаю тебе бороду, волосок за волоском! Посмотрите на него! — я показал на огромный живот. — Кто такая эта обрюзгшая тварь — сказитель историй или хранитель тайных богатств? Поговаривают, будто Абдулла-рассказчик — на самом деле Абдулла-доносчик и получает мзду за чужие секреты…

Наклонившись к зрителям и подмигнув, дабы показать, что шучу, я продолжал:

— Вы думаете, это чудовищное вздутие — живот? Если вы так думаете, то вы глупцы. Это — огромный мешок, в котором он таскает свои сокровища!

И вопросил, указывая на это раздувшееся брюхо:

— Я все думаю: сколько же богатств он прячет в таком здоровенном мешке? Может, откроем да поглядим?

— Нет! — завопил Абдулла. — Этот человек…

Вытащив кинжал, я попробовал лезвие пальцем.

— Ну, подходите же! Давайте взрежем этот мешок и посмотрим, ошибаюсь я или нет. И если я не прав, — я широко развел руками, — что ж, признаю ошибку и принесу извинения… А может быть, — прибавил я пренебрежительно, — мешок этот надут одними лишь ветрами! Однако поглядим. Ну, подходи же, Абдулла! Это будет честная проверка! Давай откроем мешок! — Я оглядел зрителей: — Об заклад бьюсь, что этот мешок полон монет! Кто хочет со мной поспорить?

Толпа, все растущая, вовсю развлекалась: Абдулла сперва онемел от гнева, который быстро сменился яростными протестами, а потом появились и признаки страха.

Сквозь толпу протолкался какой-то широкоплечий человек с открытой волосатой грудью:

— Я бьюсь об заклад, что в пузыре этом ничего нет, кроме ветров! Нету там ни одной монетки! Я согласен поспорить! Открывай!

— Ну, иди же, Абдулла, ты ведь любитель состязаний! Помоги нам разрешить наш спор!

Я потянулся левой рукой к его кушаку, держа в правой выставленный напоказ кинжал.

Он отскочил с проворством, поразительным у такого тучного человека, но при этом споткнулся и упал прямо в кучу верблюжьего помета.

— Ну, подходи же! — запротестовал я. — Не прячься там! Я в один миг открою твой мешочек!

Говоря это, я схватил его за бороду — смертельное оскорбление в любой мусульманской стране — и приставил конец кинжала к его жирному брюху.

Повернув руку, я легонько ткнул его в живот кулаком, сжимающим кинжал.

— Вот сюда? — спросил я у толпы. — Или, может, вот здесь будем пороть? — и ткнул его ещё раз, теперь сбоку.

— Попробуй вон там! — широкоплечий указал носком ноги на место сразу под широким поясом.

— Отлично! — расслабив руку, сжимавшую бороду, я занес кинжал. — Ну-ка…

Абдулла выскользнул из-под кинжала, словно угорь из жирной ладони, вскочил на ноги, налетел на стенку здания, да так, что чуть не упал, и пустился наутек, провожаемый всеобщим хохотом.

Некоторые зрители стали расходиться, но многие остались на месте.

— Вот сюда! — какой-то грек показал мне на камень. — Ты сбросил с престола царя — ну так займи его место и развлеки нас рассказом!

Этот грек был стройным, изящным человеком в богатом полукруглом плаще темно-бордового цвета, украшенном по воротнику и по подолу вышитой полосой, усыпанной драгоценными камнями — жемчугом и гранатами. Под плащом была туника длиной почти до колен. Икры крест-накрест обмотаны ремнями сандалий.

Он показал на Айешу:

— Хороших кровей у тебя кобыла. Такой кобылицей мог бы гордиться и царь.

— Цари бывают разные, — заметил я, — а кобыла эта моя.

Он вынул из складок пояса монету и бросил мне небрежным жестом. Золото блеснуло в солнечном свете, когда я ловко подхватил её на лету.

— Ну, давай, рассказчик историй, послушаем, на что ты способен.

Отвесив низкий поклон, я заговорил, передразнивая обычную манеру базарных сказочников:

— О могущественный! Каково будет твое желание? Хочешь ли послушать историю о халифе Багдадском? Или об осаде Трои? Прочесть ли тебе наизусть из Аристофана? Из несравненного Фирдоуси? Или пожелаешь услышать о дальних морях и о землях, неведомых византийцам?

— Может ли быть такое? — Он высокомерно приподнял бровь. — Византия — это центр мира!

— О-о?

— Ты в этом сомневаешься, бродяга?

— Я вспоминаю Рим и Карфаген, Вавилон и Ниневию… Каждый из этих городов был в свое время центром мира, а ныне все они — руины.

Его это позабавило:

— Ты воображаешь, что с этим городом будет то же, что с другими? Ты шутишь!..

— А разве я спрашивал у жителей любого из этих городов, верит ли хоть один из них, что их город когда-нибудь будет лежать в руинах? Каждый век — преходящий век, и города, друг мой, тоже преходящи. Каждый из них рождается из праха; каждый мужает, стареет, потом угасает и умирает. Идущий мимо путник смотрит на курган из песка и обломков камней и вопрошает: «Что было здесь?..» — а в ответ ему только эхо — или шум ветра, пересыпающего песок…

Поклонившись ещё раз, я осторожно добавил:

— Может быть, твой город получит из степей новую жизнь, новую кровь.

Я взглянул ему в глаза и сказал:

— Может быть, сейчас здешняя кровь слишком разжижена, и благовония ценятся больше, чем пот…

— Ты говорил о Трое. Что ты знаешь о Трое?

— Может быть, не больше, чем знали Вергилий или Гомер… А может быть, и немного больше, потому что сам ворочал веслом на галере.

— Раб? Я это подозревал.

— А разве мы все порою не бываем рабами? Рабами обычаев, положения, идеи… Кто из нас истинно свободен, о византиец? Да, я был и рабом, но не только рабом — и моряком, чей парус видели винно-темные воды, воспетые Гомером, и моря, неведомые византийцам.

— Ну вот, опять. Что это за моря?

— Ты читал Фития? Или Скилакса? А Эвдоксия? Я плавал по морям, которые видел Фитий. Говорить ли мне о них?

— Нас бы это развлекло… — Я не нравился этому византийцу. — Рассказывай, бродяга, и если твоя сказка будет хороша, ты получишь ещё одну монету.

— Так знай же, — я скрестил ноги, усевшись на отшлифованном камне, — что далеко на западе холодный палец земли вонзается в темные воды моря, именуемого Атлантикой. Неприветливы и скалисты эти берега, и живет по ним крепкий народ, который с древних лет добывал себе пропитание из моря. С незапамятных времен заходили эти люди далеко в открытое море в поисках рыбы. Знай же далее, византиец, что ещё давным-давно эти люди строили из дуба большие корабли, борта которых были выше, чем у римских галер; большие корабли с кожаным парусом и без весел. На этих судах люди плавали к далеким землям, на судах, рассекающих грудью холодные зеленые волны, следуя за полетом крупных серых гусей, которые каждый год летят на запад над холодными и ещё более холодными водами… Они плавали к Ледяной земле — Исландии, к Зеленой земле — Гренландии и даже к берегам, лежащим за ними.

— За ними?..

— Всегда есть берега за достигнутыми берегами, ибо таков был дар богов человеку: чтобы всегда были у нас эти дальние берега, всегда была мечта достичь их, всегда было море, в коем их искать. Ибо только тем и велик человек, что он должен искать то, что лежит за горизонтом, и существует бесконечное множество горизонтов, которые всегда лежат в ожидании человека. Только в поисках обретает человек достоинство, в поисках ответов, да ещё в той тени, которую оставляет он на земле.

— В тени?

— Сам по себе человек мал, но в своих созданиях — Парфенонах, пирамидах, храмах святой Софии — в них он обретает величие и оставляет тень своего присутствия на земле.

Я ему явно был не по душе, потому что оскорблял укоренившееся в нем чувство превосходства. Он узнавал о вещах, ему неизвестных, и мысль об этом раздражала его. Однако он задумчиво и внимательно смотрел на меня:

— Оказывается, ты кое-что знаешь… Откуда ты явился?

— Издалека. — Мне он тоже совсем не пришелся по душе.

— Хочешь продать кобылу?

— Нет.

— Я мог бы просто отобрать ее… — Он оценивал меня с холодным вниманием, и я подумал, что этот человек вполне способен попробовать.

— Я бы на твоем месте этого не делал, — ответил я, — ибо мы понимаем друг друга, и я буду владеть ею, пока один из нас не умрет.

— И это можно устроить…

Его реплика вызвала у меня улыбку, и улыбка оказалась для него неожиданной.

— Тогда устрой все как следует, о византиец, ибо смерть — такой гость, который может заглянуть к любому.

— Ты смеешь угрожать мне?

— Угрожать? — Мое удивление было настолько искренне, насколько я смог его изобразить. — Я всего лишь позволил себе философское замечание.

Он попытался переглядеть меня, заставить отвести глаза.

— У меня есть такая мысль, — проговорил он холодно, — что просвещенность — вещь опасная…

— Откуда тебе это знать?

У него побледнели от злости даже губы, и он шагнул вперед, словно собираясь ударить меня, но я не шелохнулся.

— Я бы на твоем месте этого не делал, — произнес я, — разве что ты готов принять все последствия…

На миг наши взгляды скрестились, как клинки, потом он запахнул резким движением плащ и ушел.

Поблизости, прислушиваясь к разговору, стоял какой-то молодой человек.

— Ты легко наживаешь врагов. Толстяк-рассказчик — это пустяк, но этот щеголь опасен.

У него был дружелюбный вид, а мне очень нужны были друзья.

— Я Кербушар, странник.

— А я — Филипп.

— Македонскийnote 20? — улыбнулся я.

— Как ни странно, да.

Он тоже улыбнулся.

Моя аудитория, если можно её так назвать, расходилась.

— На тебе ещё лежит дорожная пыль, почему бы тебе не пойти со мной? — предложил Филипп.

Мало чего мне больше сейчас хотелось, чем искупаться и сменить платье, а золотые монеты помогут мне добыть какую-то, хотя бы скромную одежду.

Мы зашагали прочь, ведя за собой Айешу, которая была очень счастлива рядом с базаром. Филипп заговорил о молодом аристократе, с которым я беседовал:

— Его зовут Бардас, он близкий друг Андроника Комнина, двоюродного брата императора, Мануила Первого.

Блестящий, но непостоянный человек, Андроник был красив, остроумен, изящен; он был атлетом и воином, и его любили люди, которые мало знали о его истинной натуре. Его называли «Алкивиадомnote 21 Византийского века»; его обожали женщины, но был он вероломным и лицемерным интриганом.

Он собрал вокруг себя общество, которое многие считали интеллектуальной и художественной элитой… На самом деле это была просто кучка скучающих людей и вольнодумцев, бойких на язык, много рассуждающих об искусстве, литературе и музыке, однако не имеющих глубокой убежденности ни в каком вопросе, кроме собственных предрассудков. Занятые более всего собственным положением, они были прихотливыми, непостоянными созданиями, которые вдруг хватались за какого-нибудь писателя или композитора и начинали превозносить его до небес, покуда он им не наскучит; потом набрасывались на другого. Иногда художники, которым они щедро расточали свое внимание, оказывались людьми действительно талантливыми, но чаще всего отличались какой-то темной невнятностью, порождавшей у дилетантов иллюзию глубины и высоких достоинств. В большинстве случаев то, что восхищало их своей глубиной, оказывалось на поверку просто плохой литературой, плохой живописью или намеренно подчеркнутой невнятностью.

Мануил подозревал, что Андроник устраивает заговоры против него, и тому пришлось провести большую часть жизни в изгнании. Теперь, в возрасте шестидесяти лет, он возвратился в столицу.

— Не заблуждайся, — предостерег Филипп. — Бардас не только влиятелен, но и мстителен, и он близок к Андронику, который умеет быть дьявольски жестоким.

— Маловероятно, что мы увидимся с ним ещё раз, — сказал я. — Мне нужно найти способ заработать деньги, и я редко буду появляться в той части города, где можно его встретить.

— Он шныряет по базарам, — объяснил мой друг, — и может оказаться где угодно. Ему разонравились женщины его круга, и он выискивает некрасивых, часто грязных женщин в трущобах. Он избегает тех, кого можно было бы считать равными ему, кроме Андроника… Он предпочитает женщин, которых презирает и к которым может проявлять жестокость, не опасаясь возмездия. О нем ходят разговоры во всех частях города. Он содержит шайки головорезов, которые его защищают. А когда нужно, выступают лжесвидетелями…

У Филиппа был удобный, хотя и старый дом. Ванна там была остатком римских времен — огромная и роскошная. Пока я мылся, он сходил на рынок и на золотые монеты, полученные от Бардаса, купил для меня одежду.

Передо мной стояли задачи, которые могли обескуражить любого. Отец мой пребывал в рабстве и терпел такие издевательства и пытки, каких я и представить не мог. Я был бессилен против крепости, отразившей сильнейших властителей, а у Старца Горы повсюду имелись шпионы. Даже и сейчас они могли уже знать обо мне.

Во-первых, я должен найти способ зарабатывать на жизнь. Все, чего я добился и что имел, пошло прахом. Будь наши товары проданы, я стал бы состоятельным человеком, мог делать что захочу, даже нанять отряд наемников себе в помощь.

Гансграф был мертв, все члены нашей компании, как я полагал, тоже мертвы; и если даже жива была Сюзанна — как я мог бы снова явиться к ней с пустыми руками?








Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх