О ТОЛСТОМ ДЬЯВОЛЕ И ТОЩЕМ ЧЕРТЕ


Глава вторая, где наряду с рассуждениями о темпераменте, типах и прочая продолжается разговор о наружности


ЗДОРОВЬЕ ДРУГИМИ СРЕДСТВАМИ


«Черт простого народа большей частью худой, с тонкой козлиной бородой на узком подбородке, между тем как толстый дьявол имеет налет добродушной глупости. Интриган — с горбом и покашливает. Старая ведьма — с высохшим птичьим лицом. Когда веселятся и говорят сальности, появляется толстый рыцарь Фальстаф с красным носом и лоснящейся лысиной. Женщина из народа со здравым рассудком низкоросла, кругла как шар и упирается руками в бедра.

Словом, у добродетели и у черта острый нос, а при юморе — толстый. Что мы на это скажем?»

Таким игривым вступлением начал свою серьезную книгу «Строение тела и характер» Эрнст Кречмер, немецкий психиатр. В двадцатые годы, когда Фрейд штукатурил и конопатил здание психоанализа, а Павлов завершал постройку системы условных рефлексов, этот энергичный врач, гипнотизер-виртуоз, оригинальной и изящной концепцией соединил психиатрию и психологию с антропологией, эндокринологией и генетикой. И физиономика была тут как тут. Но самым сенсационным было то, что Кречмер впервые соединил душевную болезнь со здоровьем. Из его взглядов вытекало, что болезнь, как война в политике, есть продолжение здоровья другими средствами.

Имея дело, как и всякий психиатр, с нескончаемой вереницей пациентов и их родственников, Кречмер поначалу задался целью всесторонне сравнить представителей двух главных «больших» психозов — шизофрении и маниакально-депрессивного, или циклотимии.

(Шизофрения — буквально «расщепление души» — психическая болезнь с разнообразной и сложной симптоматикой. Основными симптомами считают нарушение эмоционального контакта с окружающими и своеобразные расстройства мышления. Многие психиатры, в том числе автор этой книги, считают, что под названием «шизофрения» скрывается не одно, а множество психических заболевании различной природы. Циклотимия — буквально «круговое настроение» — болезнь, для которой характерны в первую очередь сильные колебания, подъемы или спады настроения и общего тонуса.)

Его поразило, что не только и не столько симптомы болезни, сколько общий склад личности больных, их телосложение, характеры родственников, психологическая атмосфера в семьях оказывались противоположными.

Шизофрения и циклотимия в своих типичных проявлениях как будто избегали друг друга. Кречмер кропотливо исследовал родословные, прослеживал судьбы линий и поколений, и логика наблюдений уводила его все дальше за пределы узкого клиницизма. Постепенно выкристаллизовались два больших типа психофизической организации: словно два полушария, в которых обе болезни оказывались полюсами. Он увидел, что психическое здоровье не имеет никаких абсолютов, что клиника — прибежище крайних жизненных вариантов, не могущих приспособиться, что психоз вбирает в себя, как в кулак, то, что разбросано в текучей мозаике темпераментов и характеров.

И вот знаменитая ось «шизо — цикло».

Если в середине поставить обычного, среднего человека, каких масса, рассуждал Кречмер, то можно считать, что у него радикалы «шизо» и «цикло» находятся в относительном равновесии. Это еще область чистой нормы, равновесие вполне устойчиво, психика шизотимика может быть даже стабильнее, чем у среднего человека. Но если ему по тем или иным причинам все же суждено психически заболеть (скажем, в результате упорного пьянства), то вероятность появления шизофренических расстройств у него выше.

Дальше — шизоид. Это уже грань: у этого человека при неблагоприятных условиях и самопроизвольно легко могут вспыхнуть реакции шизофренического типа или сама шизофрения, болезненный процесс, меняющий личность. Это носитель предрасположенности. Но и он совеем не обязательно должен заболеть! И он может быть психически устойчив! В семьях шизотимиков и шизоидов, однако, чаще, чем в средних, можно встретить настоящих больных шизофренией. Но, повторяю, к шизофрении как болезни шизотимик и шизоид могут не иметь никакого отношения.

По другую сторону оси стоят соответственно циклотимик и циклоид. Здесь повышается вероятность появления волнообразных колебаний тонуса-настроения и понижаются шансы на шизофрению (что все-таки не исключает, как заметил и сам Кречмер, развития шизофрении у циклоида и циклотимии у шизоида). Граница между «-тимиками» и «-оидами», конечно, условна и четко неопределима, так же как грань между «-оидами» и больными… Представители обоих полюсов, в том числе и тяжелобольные, могут иметь любую степень интеллекта, одаренности, социальной ценности.

Это в общем элементарное подразделение было быстро подхвачено. Посыпались исследования, и скоро уже нельзя было разобрать, что принадлежит Кречмеру, что попутчикам и последователям. Ганнушкин, глава нашей психиатрии тех лет, нашел кречмеровский подход плодотворным: он совпадал с его идеями «пограничной психиатрии», и вскоре в школе Ганнушкина самостоятельно были описаны эпилептоид, истероид и некоторые другие типы, весьма жизненные и вместе с тем родственные соответственным патологическим формам.

Разумеется, не обошлось и без критики, в которой было много и справедливого и несправедливого. С какой это стати мы должны считать каждого потенциальным шизофреником или еще кем-то? Неужели здоровье — просто смесь задатков всевозможных болезней, как белый цвет — смесь всех цветов радуги? А в конце концов, как писал один оппонент, «понятие шизоид просто подставляется вместо понятия человек, и все сводится к тому, что и у шизофреников есть некоторые общечеловеческие черты».

М-да…

Не знаю, когда влияние Кречмера было плодотворнее: когда я своими глазами видел и лечил представителей описанных им типов или когда с разочарованием убеждался в его неправоте, в неприменимости подхода. (Был ли кто-нибудь из тех, кто пытался понять человека, до конца прав? Был ли кто-нибудь не односторонен?)

Всего более будят мысль несовершенства, поспешности и незаконченности. Кречмер сделал попытку перескочить через свое время, попытку с негодными средствами, но тем и привлекательную. Я с увлечением прослеживал его радикалы у самых разных людей и у самого себя: это ввело некое новое измерение в мое понимание людей, мне стало легче предугадывать (предчувствовать) некоторые важные стороны их поведения. И в то же время в этих попытках, столь же часто бесплодных, сколь и успешных, мне стало особенно ясно, какое многомерное существо человек и как плоско наше обыденное мышление.

Сколько уже веков пытается человечество запихнуть самого себя в различные классификации и типологии, и из этого ничего путного не выходит. Вместо типов в конце концов получаются стереотипы, вроде всем известных «школьных» темпераментов — меланхоликов, холериков, сангвиников и флегматиков. Я написал было о них целую главу, где хитрейший и циничнейший наполеоновский министр Фуше как флегматик попал на одну доску с добрейшим Иваном Андреевичем Крыловым. Античный герой Геракл оказался одной породы с тем злополучным павловским псом, который чуть что мочился под себя, — оба оказались меланхоликами. В сангвиники попали Николай Ростов, святой Петр, Дюма-отец, Ноздрев, Леонардо да Винчи, Остап Бендер. В холерики… Словом, глава сама себя зачеркнула. И это несмотря на то, что класссическую четверку мне удалось опознать и в типологии девушек, которых великий Брама создал на радость мужчине (смотри индийский трактат о любви «Ветвь персика»), и в описаниях поведения новорожденных младенцев.



Не случится ли такое с тем, что я пишу сейчас? Не знаю, не знаю…

На человека можно смотреть по-разному.

Можно следовать за нитью его жизни, от начала и до конца, и мы увидим, как он идет по ней, оставаясь самим собою и не оставаясь.

Мы увидим кинофильм памяти.

Это будет человек вдоль, человек во времени и пространстве своего развития. Судьба, биография, траектория личности. У одного она напоминает параболу, у другого — подобие синусоиды, у третьего — хаотический путь молекулы в броуновском движении.

Но па любой точке линии жизни можно остановиться и провести исследовательский разрез. И тут перед нами встает реальная личность как факт на сегодня.

Можно прокрутить кинопленку с бешеной скоростью, сжав ее до одномоментной фотографии. Можно ставить человека в бесчисленные ряды сопоставлений с себе подобными и не подобными. Ребенок — в сравнении с другим ребенком, с обезьяной, с машиной, со стариком. Это будет человек поперек, человек насквозь. Когда говорят о типах, то обычно берут человека в таком вот поперечном измерении.

В жизни же мы видим людей и продольно и поперечно, но никогда ни в одном измерении — до конца, никогда исчерпывающе. Всегда — провалы, пробелы. Всегда меньше, чем есть, и больше, чем можем осмыслить. И дефицит информации и избыток.

Возможно, нам следует заранее примириться с тем, что любое суждение о человеке в той или иной мере и ошибочно и верно.

«Величайшая трудность для тех, кто занимается изучением человеческих поступков, состоит в том, чтобы примирить их между собой и дать им единое объяснение, ибо обычно наши действия так резко противоречат друг другу, что кажется невероятным, чтобы они исходили из одного и того же источника. Мне часто казалось, что даже лучшие авторы напрасно упорствуют, стараясь представить нас постоянными и устойчивыми. Они создают некий обобщенный образ и, исходя затем из него, подгоняют под него и истолковывают вес поступки данного лица, а когда его поступки не укладываются в эту рамку, они отметают вес отступления от нее…

Мы обычно следуем за нашими склонностями направо и налево, вверх и вниз, туда, куда влечет нас вихрь случайностей. Мы думаем о том, чего мы хотим, лишь в тот момент, когда мы этого хотим, и меняемся, как то животное, которое принимает окраску тех мест, где оно обитает. Мы меняем то, что только что решили, потом опять возвращаемся к оставленному пути; это какое-то непрерывное колебание и непостоянство… Мы не идем, а нас несет, подобно предметам, которые уносятся течением реки то плавно, то стремительно, в зависимости от того, спокойна она или бурлива…

…Не только случайности заставляют меня изменяться по своей прихоти, но и я сам, помимо того, меняюсь по присущей мне внутренней неустойчивости, и кто присмотрится к себе внимательно, может сразу же убедиться, что он не бывает дважды в одном и том же состоянии… В зависимости от того, как я смотрю на себя, я нахожу в себе и стыдливость, и наглость; и целомудрие, и распутство; и болтливость, и молчаливость; и трудолюбие, и изнеженность; и изобретательность, и тупость; и лживость, и правдивость; и ученость, и невежество; и щедрость, и скупость, и расточительность…

Мы все лишены цельности и состоим из отдельных клочков, каждый из которых в каждый момент играет свою роль. Настолько пестро и многообразно наше внутреннее строение, что в разные моменты мы не меньше отличаемся от себя самих, чем от других…»

Я бы подписался под этим, но это написал Монтень четыреста с лишним лет назад. За это время схематические типологии людей — характеров, личностей, темпераментов — плодились не переставая, и конца им не видно. Кречмеровские шизотимики и циклотимики — тоже «большие абстракции», которыми психология, кажется, уже сыта по горло. Все эти подразделения слишком широки, потому что под одну рубрику подпадает великое множество совершенно различных людей, и слишком узки, потому что ни один человек никогда ни в одну рубрику целиком не укладывается, тип всегда прокрустово ложе.

И тем не менее… Тем не менее без типологий не обойтись. Они нужны, потому что все-таки помогают как-то прогнозировать человека, помогают мыслить, пока мы помним об их искусственности и условности. При взгляде на человека «поперек» это просто необходимо.

Человек — как дом; с высоты полета можно определить общий тип строения; на земле, в непосредственной близости, видны архитектурный стиль и черты индивидуального решения, если они есть. Для тех, кто живет в этом доме, он всегда уникален и не сравним ни с какими другими…

Короче, что же мы все-таки скажем насчет того, что у черта и у добродетели нос острый, а при юморе толстый?


УДИВИТЕЛЬНОЕ ИЗЯЩЕСТВО


Ко мне пришел старый товарищ, навещающий меня довольно регулярно.

На сей раз я ему понадобился профессионально.

В чем дело?

А вот в чем: на данный момент он превратился в зануду с толстым носом.

Так по крайней мере он сам себя воспринимает.

— Сам себе противен. Жуткая лень.

— Но ты всегда был ленив, сколько я тебя помню.

— Не то. Приходишь домой, валишься на диван. Лежал бы целый день.

— Устаешь.

— Раньше работы было больше, приходил как огурчик.

— Переутомился, накопилась усталость. — Уставать не с чего.

— А что?

— Да не знаю сам. Повеситься охота.

— Я те дам.

— Серьезно.

— Я тебя сам повешу, давно собираюсь.



Вижу, что серьезно. Не настолько, чтобы класть в клинику, но лечить надо. Переменился, голос стал надтреснутым. И весь он притушенный какой-то или придушенный. И я знаю, на этот раз у него ни дома, ни на работе, ни в сердечных делах ничего не переменилось к худшему, все в полном порядке. Эта штука, депрессия, в нем самом, и это меня не удивляет.

(Что-то подобное было две или три весны назад, тогда он тоже сник, скис на некоторое время без всяких видимых причин, но все незаметно само собой обошлось.)

— Ясно, доктор.

Он покладист. Он всегда был покладист, за исключением эпизодических вспышек взбалмошного упрямства. С ним всегда легко поладить и договориться. Вот и сейчас, я уверен, он не обидится, если узнает себя в этом портрете под другим именем, он поймет, что мне это надо, и этого довольно. Я не должен ему объяснять, что и себя при случае использую, что нельзя упускать экземпляры. А он экземпляр: классический кречмеровский синтонный пикник. (Сейчас расскажу, что это такое.) И притом он чертовски нормальный человек, настолько нормальный, что это иной раз меня раздражает, и я, причисляющий себя к средним по кречмеровской шкале, рядом с ним иногда чувствую себя почти шизофреником.

— При этом ты недалек от истины, — острит он, или что-нибудь в этом духе. — Так что я там, говоришь, пикник?

Когда он садится в кресло, это целая поэма, это непередаваемо, это очаровательно, это вкусно. Как он себя размещает, водружает и погружает! Но сейчас, квелый, он и садится не так.

«Пикник» — это «плотный», «синтонный» — «созвучный». Плотный и созвучный.

Конечно же, он толстяк, добродушный толстяк особой породы. Особенность породы состоит в чрезвычайной органичности, естественности полноты. Женщина-пикник — это пышка или пампушка. Такие толстяки толсты как-то не грубо, они толстые, но не жирные, тонкой фактуры. Даже при очень большой тучности пикник сохраняет своеобразное изящество, может быть, потому, что руки и ноги остаются сравнительно худощавыми — впрочем, не всегда, но у Мишки именно так. Голова объемиста, кругла, с наклонностью к лысине, шея коротка и массивна, широкое мягкое лицо с закругленными чертами. У пикников не бывает длинных, тонких, хрящевато-острых носов! А если нос такой — это уже не совсем пикник. Когда я увидел портрет Кречмера, умершего несколько лет назад, я понял, кто был первым изученным экземпляром.

Комплекция пикника крайне изменчива, он может быть даже худощав и все же оставаться пикником. Мой Мишка сбросил в армии 23 килограмма, то ли от напряжения, то ли от прибалтийского климата: ел он там раза в три больше, чем дома. Вернувшись, потерял аппетит, но за пару месяцев восстановил свой центнер.

Главная же причина столь странного изящества, несомненно, заключается в особого рода двигательной одаренности. Движения синтонного пикника округлы, плавны и согласованны, хотя в них нет мелкой точности. Он действительно легко несет свой вес: позы целесообразны, непринужденно меняются, осанка естественна, хотя, может быть, и недостаточно подобрана; речь хорошо модулирована, с разнообразными, выразительными интонациями (среди них немало превосходных артистов).

Соответственный вид имеет и почерк — плавный, равномерный, слитный, с волнистыми линиями и закругленными буквами, с сильными колебаниями нажима: видно, что мышечный тонус меняется быстро и своевременно и вместе с тем чувствуется поток, единое, связное течение. Такой «циклоидный» почерк был у Баха, Гёте, Пушкина, Дюма-отца, Куприна…



Ну и Мишка попал в эту компанию. Правда, у него в буквах чересчур много зазубрин и каких-то неоконченных хвостов, но этому легко найти объяснение: он учится на заочном, и у него вечно что-нибудь не сдано.

Но что же такое в конце концов синтонность?

Это сложное понятие и весьма важное. В общем-то никто толком не знает, что это такое, хотя синтонного человека определить легко. Кречмер, как и в другом, поступал тут сообразно собственному темпераменту: бросил отличный термин, чуть копнул и помчался дальше, а вы додумывайте.

Психиатры обычно называют синтонными тех, с кем легко общаться. Такой человек легко настраивается на вашу волну или вы на его. Трудно понять, от чего это зависит, но в присутствии синтонного человека вы чувствуете себя легко, естественно, точно так же, как и он в вашем. Контакт будто на подшипниках, никакой напряженности, и даже вроде настроение улучшается. Вы только что познакомились, но он вас давно знает, а вы его, у вас понимание с полуслова и без всякой фамильярности, хоть за гладкостью этой может не стоять ровнехонько ничего.

Может быть, это просто антитеза занудства. Предельная синтонность — это, кажется, и есть обаятельность. Впрочем, нет, обаяние — свойство иного порядка. Но это и не простая легкость, не быстрота реакции, а именно что-то лично направленное. Можно быть синтонным и в медленном, флегматическом темпе. Предсказуемость? Да, пожалуй. И именно приятного свойства. Какое-то особое ощущение взаимопонимания, может быть, и не соответствующее действительности.

Так вот, Кречмер решил, что среди людей синтонных часто попадаются пикники, а среди пикников синтонные, хотя такое сочетание ни в коей мере не обязательно. И эти самые синтонные пикники часто имеют наклонность к циклотимии… Или так: родители, оба или один, яркие пикники, никакой циклотимии, но она прослеживается у потомков, хоть они и не отличаются пикническим сложением. Или у пикников рождаются не пикники, но до предела синтонные. Словом, какое-то тяготение. И опять непонятное.

Что же мой Мишка?

Дадим немного продольного измерения.

В детстве он был худеньким, востроносым и не особенно добродушным; временами это был даже маленький дьяволенок; собрал, например, однажды ораву сверстников-первоклашек, чтобы отлупить «профессора» из своего же класса, который стал потом его любимым другом. Это был поступок, рожденный завистью: «профессор» был какой-то инакомыслящий, рисовал зверюшек.

Класса с пятого, однако, Мишка начал быстро расти, толстеть и добреть. Однокашники — въедливая мелюзга, — заметив это, начали его поддразнивать и, видя, что отпора нет, стали доводить, пока не распсихуется, и тогда — спасайся, кто может: гнев его был страшен, кулаки тяжелы. С одним таким доводилой, которого все боялись, с Ермилой-третьегодником, он три раза серьезно стыкался и три раза пускал ему кровь из носу. Это была безраздельная победа. Мишку стали после этого больше уважать, но доводить не перестали, только делали это еще изощреннее: например, били сзади «по оттяжке», поди узнай кто, или стреляли из рогатки в ухо. Уж очень соблазнительным он был козлом отпущения.

Тут бы ему в самый раз стать озлобленным, раздраженным, угрюмым, так нет: он все добрел, толстел и, несмотря на все измывательства, становился общительнее и симпатичнее. Все словно отскакивало от него, злопамятства никакого: отлупив обидчика на одной перемене, на следующей он мог за него заступиться, и крепко.

Но вот измывательства наконец прекратились, мелюзга подросла. В девятом и десятом это уже общий любимец, большой толстый Мишка, душа-парень. У него два-три очень близких друга, которым он искренне предан, но вообще-то он знает всех и все знают его, потому что он очень хороший парень. И любит он всех, почти всех, кого знает, и знает всех, кого любит, и любит не всех вообще, а каждого в отдельности. Каждого он каким-то необъяснимым образом понимает, с каждым находит не то что общий язык, а какую-то общую тональность, иногда вызывая этим глухую ревность у бывшего «профессора», который в те времена был совсем не таков.

Завидовать Мишка уже не умеет (потом опять научится), а радоваться чужому успеху мастер, и тайну хранит, хоть и трепло. Он поразительно участлив, живет делами друзей, каждому не колеблясь спешит на выручку, не думая о себе, и, когда надо, в ход идут его здоровенные кулаки.

Учится он слабо из-за расхлябанности и лени, всегда масса глупейших ошибок в диктантах, но способный, схватывает на лету, некоторые экзамены сдает блестяще. Чтобы хорошо учиться, ему не хватает честолюбия и этой чудовищной способности отличников концентрировать внимание на том, что неинтересно, внушая себе, что это интересно.

Для меня и сейчас загадка — это столь неожиданное, стихийное проявление человеколюбия, пусть примитивного, но такого действенного и земного. (Правда, со школьных лет оно претерпело некоторые метаморфозы.) Ведь он имел полные основания вырасти и самовлюбленным, черствым эгоцентриком: младший ребенок в семье, над которым беспрерывно кудахтали мама, няня, сестра. Слепая любовь другого могла испортить, но ему она вошла в кровь и плоть. Его школьный комплекс неполноценности сказался, я полагаю, лишь в том, что в десятом классе он пошел в секцию бокса; боксировал он смело, но не хватало резкости и быстроты, прогресса не было, и он оставил это занятие.

Обыкновенное, в высшей степени обыкновенное работящее семейство… Иногда истеричное переругивание, слезы: «Мишка не учится…» Да, в семье витал дух какой-то физиологической доброты, осмелюсь так сказать. Его сестра и мать тоже пикнички. Покойный отец, скромный бухгалтер, никому в жизни не сказал обидного слова. Это был, как я понимаю теперь, настоящий меланхолический циклотимик: малообщителен, но не замкнут, пессимист, но доверчив и в самой глубокой печали умел ценить шутку. Этот уютный человек был не прочь выпить в тесном кругу близких. Он был неудачник, но в своих неудачах винил только судьбу да себя самого. Он мог быть ворчуном, но не мизантропом.

«Все эксцентричное, фанатическое им чуждо», — писал Кречмер о таких людях. «Неморализующее умение понимать особенности других». Какая-то особая жизненная теплота, непроизвольное сочувственное внимание ко всему живому, к детям особенно, какая-то очень естественная человечность. Они отзывчивы, но не из общего чувства долга или усвоенных понятий о справедливости, которых как раз может не быть, а по непосредственному побуждению, здесь и сейчас. Я бы назвал это альтруистическим инстинктом, если бы альтруизм, правда, совершенно иного рода, но не менее, а, может быть, более действенный, не был свойствен и многим представителям другой стороны оси. И если бы среди самых что ни на есть синтонных циклотимиков не встречались и самые эгоистические мерзавцы.

Это уже иное измерение, но представители каждого из полюсов входят в него по-своему.


ДАЛЬНЕЙШИЕ ПОХОЖДЕНИЯ ТОЛСТОГО ДЬЯВОЛА


Из трех разновидностей циклотимного темперамента, которые различал Кречмер: живой тип, тихий, самодовольный тип, меланхолический тип, — моего Мишку нельзя отнести ни к одной, а вернее, можно ко всем трем сразу. Когда он в своей депрессии, то это тип тихий и малохольный (слово это, хоть и далеко от научной терминологии, наиболее точно передает Мишкино состояние, и заменить его мне нечем).

В это время он становится особенно похожим на своего отца, весьма неважно относится к собственной персоне и особенно высоко ставит других. При депрессиях у циклотимиков это закон, в тяжелых случаях дело доходит до пышного бреда самообвинения; у депрессивных шизотимиков такое бывает редко, скорее речь идет об общем разочаровании.

Но вот депрессия постепенно проходит, и Мишка вступает в фазу, которую можно назвать промежуточным тонусом. Скверное самоощущение покидает его, он делается благодушным, но еще вялый. Теперь это, пожалуй, спокойный юморист, одна из разновидностей тихого, самодовольного типа, а по старинной терминологии — флегматик. «Удобный муж, философ по крови, даже при обычной дозе разума», по определению Канта. Мишку можно в это время назвать и толстокожим рохлей, и отдаленным потомком Обломова.

(Всеобщему принципу избыточности флегматик противопоставляет торжество экономии: прежде всего ничего лишнего, тише едешь, дальше будешь. Это стайер жизненных дистанций, гений отсрочек: не терпит, но ждет, не превозмогает, но игнорирует. Он не баловень судьбы, как сангвиник, которого она иногда для острастки крепко наказывает, он не холерик, чтобы вырывать ее милости силой, незнакома ему и хроническая невезучесть меланхолика: судьба относится к нему с почтительным равнодушием, точно так же, как и он к ней. Если он ваш друг, то дружба с ним — прочный гранит; он обволакивает своей флегмой горести и заботы, он охлаждает горячие вихри сумасбродных идей. Если он гениален, то гениальность его кротка, если он зауряден, его заурядность величественна и окружена ореолом трезвого консерватизма. Если это художник, то он наивный эпический чудак, раз и навсегда успокоенный в своем удивлении. Это Пришвин, мудрый ведун, хранитель загадки жизни.

При всей своей темной скрытности меланхолик в конце концов понятен; флегматик же — истинная вещь в себе, непроницаемая прозрачность, непостижимая самодостаточность.)



До такого мой Мишка, конечно, не дотягивает, флегматичность для него, повторяю, переходный этап. В хорошем своем тонусе, который обычен, это живой и, я бы сказал, весьма самодовольный тип (хотя малохольные нотки все же есть). Он приходит всегда с анекдотом, который еле доносит, проделывает виртуозный пируэт в кресле и начинает болтать.

Болтовня его, к чести пикнического сословия, никогда не утомляет. Он всегда уместен, не праздничен, но согревает. Конечно, он тут же выложит последние новости про общих знакомых, жизнерадостно сообщит, что с кем-то полаялся, чем-нибудь хвастанет, но с обязательной самоиронией, отпустит пару терпких, но добродушных шпилек в адрес хозяина, моментально войдет в курс его теперешних дел, предложит одно, другое, всегда конкретно и реально. Попутно выяснится, что он кому-то что-то устраивает, кого-то выручает, кому-то помогает переехать на новую квартиру… Все это без тени надрыва и самопожертвования, с оттенком бравой беспечности. У него есть одна поразительная особенность: появляться в нужный момент. Он может год не давать о себе знать, но случись несчастье, и он тут как тут. Телепатия?

Этот бескорыстный блатмейстер, подвыпив, произносит человеконенавистнические речи и грозится стать бюрократом. Оказывается далее — хотя об этом он болтает меньше, — что и на работе он тоже что-то проворачивает и пробивает, не журавля в небе, но синицу в руки, что-то вполне достижимое, отчего и дело сдвинется, и всем будет хорошо, и прогрессивка. Он, конечно, никуда не лезет, его не дергает бес продвижения, но как-то само собой получается, что его затягивает в водоворот все новых дел и людей, в организационное пекло.

Это его стихия: тут надо переключаться, быстро соображать, перестраиваться на ходу, и ему нравится. Это не то что сидеть и изучать сопромат — ух-х!

Я отдаю себе отчет в том, что и наполовину не раскрываю здесь личность Мишки: все идет только через призму его темперамента, так сказать, «снизу». Ни Мишку, ни других представителей этого человеческого полюса я ни в коей мере не собираюсь идеализировать.

Если на мгновение попытаться взглянуть «сверху», то оказывается, что именно естественная, интимно-эмоциональная привязанность к людям, к конкретному и сегодняшнему, мешает им подниматься над своею средой, даже если у них есть к тому интеллектуальные основания. Они, может быть, в большей мере, чем кто-либо, оказываются психологическим продуктом непосредственного окружения. Отсюда при «физиологической», раз от разу легко пробуждающейся доброте жизненные установки, далекие от идеалов добра, расчетливость, соединяющая цинизм со своеобразной стыдливостью, приверженность суетным мнениям, стереотипам, некритическая внушаемость.

Смачное остроумие Мишки меня тонизирует, повышает аппетит, но меня удручает его решительное игнорирование (не скажу—непонимание) так называемых высоких материй. Ах, как непробиваем он в вопросах эстетики! Выше текущей политики не летит, стокилограммовый ползучий эмпиризм тянет его вниз. Я понимаю, что нельзя с одного вола драть три шкуры, но, зная потенциальную вместимость его мозгов, я не могу смириться с этим самоограничением, мне непонятно это упрямое отчуждение от умников…

Но это уже другой разговор.

Так кто же он в своем лучшем тонусе?

До неприличия нормальный человек — раз. «Энергичный практик» — разновидность живого типа на циклотимной палитре Кречмера — два. Но также и «беспечный, болтливо-веселый любитель жизни». (Уж это точно, любитель, хотя и далеко, далеко не утонченный.) Экстраверт по Юнгу — три… Прошу прощения, забежал вперед. Ну и по-традиционному, от Гиппократа до Павлова — конечно, сангвиник. Но не такой, как этот:

«Руффин начинает седеть, но он здоров, со свежим лицом и быстрыми глазами, которые обещают ему еще лет двадцать жизни. Он весел, шутлив, общителен, беззаботен, он смеется от всего сердца, даже в одиночку и без всякого повода, доволен собою, своими близкими, своим небольшим состоянием, утверждает, что счастлив; он теряет единственного сына, молодого человека, подававшего большие надежды, который мог бы стать честью семьи, но заботу оплакивать его предоставляет другим; он говорит: «У меня умер сын, это сведет в могилу его мать», а сам уже утешен. У него нет ни друзей, ни врагов, никто его не раздражает, ему все нравятся, все родные для него; с человеком, которого он видит в первый раз, он говорит так же свободно и доверчиво, как с теми, кого называет старыми друзьями, и тотчас же посвящает его в свои шуточки и историйки; с ним можно встретиться и расстаться, не возбудив его внимания: рассказ, который начал передавать одному, он заканчивает перед другим, заступившим место первого».

Нет, это не Мишка. Этот субъект, запечатленный острым взглядом превосходного наблюдателя характеров Лабрюйера (XVIII век), являет собой крайний вариант сангвиника, возможно, тот самый, по свойствам которого русский психиатр Токарский отнес его к разряду патологических. За легкомыслие, или, лучше сказать, легкочувствие. На это вознегодовал Павлов: ведь по его физиологической классификации сангвиники — это как раз самые приспособленные: и сильные, и уравновешенные, и подвижные.

Тут, конечно, смотря как подходить. С одной стороны, этот Руффин вроде бы в самом деле здоровее и счастливее всех; он начисто лишен отрицательных эмоций. Благодаря какому-то фокусу своего мозга он находится в том раю, к которому прочие столь безуспешно стремятся самыми разными способами. Он превосходнейшим образом приспособлен к действительности, приятен в обществе. С другой же стороны, это настоящее психическое уродство, какое-то недоразвитие центров отрицательных эмоций, родственное столь редкостному отсутствию болевой чувствительности; только там опасности подвергается сам индивид, а здесь…

По какой-то ассоциации вспоминаю, что встретил однажды человека, который прогуливал на одной цепочке пса, на другой — кота. Все, конечно, подходили и спрашивали, как это на цепочке оказался кот. Хозяин, обаятельный, уже довольно пожилой человек с артистической внешностью, рассказывал (видно, уже несчитанный раз, но с прежней словоохотливостью), что кот этот ученый, проделывает немыслимые штуки, знает таблицы логарифмов и систему йогов, что он обеспечил своему владельцу квартиру и много других жизненных благ; что однажды в Одессе его кота должны были снимать в очередном фильме, а он сбежал ночью в форточку и пропадал четыре дня, а деньги-то за простой шли, и пришлось кота посадить на цепь, и кончились для него гулянки.

Кот между тем мрачно мочился.

Обаяние хозяина улетучивалось. Удовлетворенные отходили, появлялись новые слушатели (дети, старушки), а владелец кота уже с азартом рассказывал о своей жене, которая тоже дрессированная, потому что двадцать лет в одной комнате со зверьем — это надо иметь терпение, а у него еще жил австралийский попугай, который заболел вшивостью и подох, после того как врач-кожник намазал его ртутной мазью, и маленький нильский крокодильчик, которого ему невесть как привез знакомый. Крокодильчика держали в детской ванночке, а когда ванночка стала мала, продали за хорошую цену знаменитому профессору медицины, и тот поместил его у себя в приемной, в специальном бассейне, и к нему перестали ходить пациенты.

Впрочем, тип Руффина в чистом виде, вероятно, весьма редок. Ибо, как заметил Кречмер, «многие из этих веселых натур, если мы с ними поближе познакомимся, оказывается, имеют в глубине своего существа мрачный уголок».


СМОТРИ В КОРЕНЬ


В царстве рая, среди безоблачной легкости, в искристом веселье, в беспрерывной смене деятельностей и удовольствий — уголок ада, в котором остановилось время.

А может быть, он и царит? Исподволь, где-то там, в глубине бессознательного.

Может быть, вся эта веселость, и блеск, и легкость — просто великолепная постройка на шатком фундаменте, испытанный способ непринужденного убегания от самого себя?

Острый глаз клинициста уловил на каждом из полюсов характерную «пропорцию» тонусно-эмоциональных свойств. Пропорцию не количественную, а качественную, и как одномоментное соотношение, и как колебание во времени. Циклотимик: между веселостью и печалью, между радостью и тоской (колебания эмоционального тона) и между бодростью и вялостью (колебания активности). Шизотимик — между чувствительностью и холодностью, между обостренностью и тупостью чувства, между экзальтацией и апатией (колебания тонуса и чувственной интенсивности).

Пропорции эти — и в одном лице и между многими представителями полюсов — в неравномерном распределении.

Теперь обо всем этом можно уже пытаться мыслить и на нейронном уровне. И рай и ад открыты физиологически и анатомически, как системы мозговых нервных клеток. Они составляют самую сердцевину мозга вместе с системами, которые можно назвать тонусными. От них зависит уровень бодрствования, активность, внимание, острота восприятия, переключение с одной деятельности на другую… Работа ада — это неудовлетворенность, боль, страх, тревога, ярость, тоска… Рай — это удовлетворение, благодушие, эйфория, радость, счастье как состояние.

Конечно, дело здесь обстоит не так просто, как, например, с центрами кашля или чихания. Райско-адские и тонусные возбуждающе-тормозные системы связаны со всем и вся, пронизывают всю работу мозга, сверху донизу, вдоль и поперек. Какими-то еще не вполне понятными интимными механизмами они связаны между собой, одно без другого немыслимо, двуедино. В их взаимодействии есть что-то от маятника: после интенсивного бодрствования — глубокий сон, после сильной работы рая — «отмашка» ада… «Всякий зверь после наслаждения печален», — заметил еще Аристотель.

Опыты с вживлением электродов в мозг и химическими препаратами показали, насколько могущественны эти системы. Если воздействие на них достаточно сильно, в одно мгновение может перемениться не только самочувствие, но и мироощущение, и отношение к людям, и даже личная философия, основная стратегия существования.

Очень похоже, что вариации темпераментов зависят прежде всего от свойств этих сердцевинных систем.

Психохимия вмешивается в их ритмы, сбивает их внутреннее равновесие. Насколько выпивший человек остается самим собою? Это зависит в первую очередь от химии его мозговой сердцевины, во вторую — от того, как он воспитан. Огромное таинство—стимуляторы, успокоительные. По сути дела, на какое-то время мы создаем искусственный, химический темперамент, но пока еще с малым успехом, почти вслепую. То же могут делать, и гораздо естественнее, свежий воздух, движение, пища; старые доктора замечали, что меланхолики в деревне иногда превращаются в сангвиников.

Может быть, Мишкины депрессии берут начало совсем не в мозгу, а где-нибудь в надпочечниках, где срываются поставки какого-то тонизирующего гормона. Может быть, это просыпается атавизм зимней спячки, но угнетение мозга не равномерно, засыпает, к несчастью, рай, а ад поднимает голову. Мой собственный циклотимный радикал проявляется в зависимости от погоды: к ясной и теплой я становлюсь сангвиником, к холоду и слякоти — меланхоликом.



Мы пока не понимаем, почему так непропорциональна природа, почему оптимальный тонус дается одним в таком щедром избытке, другим — в виде крохотных дразнящих просветов.


КОЕ-ЧТО О ЛОШАДИНОЙ НАТУРЕ


Прирожденный гипоманьяк, бурлящее средоточие бодрости, оптимизма и деятельности, попал в поле зрения психиатров уже после Кречмера, причем внимание привлек главным образом шизотимный его вариант. Но я скажу несколько слов и о циклотимном, как об одном из самых жизнеспособных человеческих типов.

(Маньяк в привычном значении — человек, охваченный каким-то неистовым безумием, манией, — к гипоманьяку не имеет никакого отношения. В психиатрии термин «мания» проделал сложную эволюцию; в современном смысле «мания», «маниакальность» — состояние, противоположное депрессии: возбужденность с повышенным настроением. Гипоманиакальность — состояние повышенного тонуса, промежуточное между обычным и маниакальным. Прирожденный, или конституциональный, гипоманьяк — человек, для которого такое состояние — норма.)

Таких людей мало, но они столь заметны, что кажется, будто их много. Человек, которого много. Когда говорят, что у кого-то «большой жизненный темперамент», чаще всего имеют в виду именно этот тип. Рядом с ним представитель обычного темперамента ощущает себя лодчонкой, попавшей в фарватер громадного корабля. Дыхание неостановимой машины чувствуется во всем: это мотор, за которым нельзя угнаться. Он бешено тратит себя, но у него всегда остается избыток, его хватает на все и на всех. Энергия сочетается у него с сибаритством, чудовищная трудоспособность — с жадной погоней за наслаждениями.

Кого привести в пример? Они всегда на виду, их энергия прорывается сквозь любое занятие, на любой социальной ступени. История пестрит именами таких людей. В сочетании с талантом, даже небольшим, это нечто праздничное, феерическое.

Может быть, один из самых ярких — Дюма-отец, гигантский толстяк-сатир, сочно и точно нарисованный пером Моруа. Посмотрите на его портрет в книге «Три Дюма», вы согласитесь, что Кречмер был превосходным наблюдателем, особенно после того, как сравните нос отца с носом сына, сурового моралиста. (Все-таки и в носах писателей можно кое-что разглядеть.) Какой явный сдвиг в сторону шизотимности и в облике, и в творчестве, и в рисунке всей жизни! Уксус — сын вина…

Блестящие реплики, находчивость, мгновенная наблюдательность, фейерверк остроумия, непрерывные рассказы, анекдоты, выдумки… На таких людей можно приглашать, они держат компании и аудитории, заполняя собой любое помещение на неограниченное время. В больших дозах они просто непереносимы, к счастью, они никогда не задерживаются в частных домах надолго.



Здесь можно говорить об эксцентричности, но эксцентричности естественной и органичной, идущей от переизбытка, от широты, от веселой, порой циничной самоуверенности. Черчилль, ярко выраженный пикник, принимал не слишком официальных посетителей одетым лишь в сизое облако сигарного дыма. Я мог бы привести и другие, более близкие примеры, но лучше оставить простор для читательских ассоциаций. Каждый наверняка сам может вспомнить кого-либо из представителей подобной психофизической организации. Гипоманьяк вездесущ: производительность и выносливость, быстрота ориентировки, общительность нередко выносят его на высокие ступени социальной лестницы. Конечно, ему помогает в этом незаурядная способность ладить с людьми и располагать их к себе; если это подлецы, то это обаятельнейшие подлецы.

Завоевать для него легче, чем удержать, и поэтому он идет все дальше, все выше, а если падает вниз, снова начинает с ничего. Зато эти люди быстро проявляют себя в организации новых, рискованных предприятий, где широк простор для инициативы. В ситуациях борьбы, полной неожиданностей, где требуется быстрая ориентировка, непрерывное напряжение, мгновенные смелые решения, наиболее способные из них иногда вырастают в настоящих вождей и приобретают громадную популярность.

Они блестящие ораторы. Магнетизм их энергии заряжает массы, они действуют на свое окружение почти физическим обаянием. Правда, способность быть вождем относится уже скорее к среднему и шизотимному варианту, а в особенности к эпитимному (это послекречмеровское измерение ганнушкинской школы, берущее человека в его отношении к эпилептическим свойствам): вот где Цезарь, Наполеон, Петр Первый — все эпилептики.

Циклотимный же гипоманьяк слишком пластичен, он гибок и непосредствен, вдохновенно играет роль, но ему не хватает упрямой властности, он скорее вождь момента, факир на час. Подобно флюгеру, он улавливает общественный ветер и оказывается всегда впереди, но он не рождает ситуации, ситуация рождает его.

Широкая натура, открытая душа, открытый дом на широкую ногу… Вокруг него всегда кутерьма, масса всяких дел и безделиц. Его стремление постоянно расширять круг деятельности, если он, например, руководитель научного учреждения, проявляется в непрерывном раздувании штата, добывании все новых ставок, должностей, оборудования, организации печатных изданий, конференций, поездок, симпозиумов и т. д. и т. п. При этом содержание научной работы нередко оказывается на последнем месте. На низких же уровнях это ловкие авантюристы, предприимчивые деляги и удачливые проходимцы, и, конечно, Остап Бендер примыкает к этой когорте.

Колебания и страх как будто неведомы гипоманьяку, но это не так: он лишь быстрее других умеет с ними справляться. Он кажется удивительно везучим, но везет ему, во-первых, потому, что он успевает делать наибольшее число проб и ошибок в единицу времени, а во-вторых, потому, что он больше чем кто-либо верит своей интуиции.

У него нет внутренних зажимов, он всегда переполнен ощущением собственных возможностей. Это идет отчасти от той же легкости ассоциацией, создающей внутренний фон беспрепятственности, — и отсюда столь нередкая у гипоманьяков переоценка своих достижений. Правда, у циклотимика такая переоценка смягчается острым и четким ощущением реальности, тонким интуитивным учетом психологии других людей. Тем Не менее хлестаковщина и ноздревщина в различных проявлениях у них все же не редкость.

Циклотимный гипоманьяк даже сверхреалист, но планы его достигают фантастического размаха, он живет всегда по программе-максимум. Он требует жизни для себя и дает жить другим, но собственная его жизнь источает такой стихийный напор, такое непобедимое обаяние эгоизма, что окружающим остается лишь включиться в орбиту либо уйти с дороги. Он может быть грозен, гневлив, крепкие выражения порой не сходят с его уст, но он ни в коей мере не нервен: «У меня лошадиная натура». Он всегда свеж, у него малая потребность во сне — работает и наслаждается он в любое время суток, легко переносит всякого рода эксцессы.

Кто это — светлый холерик или сильный сангвиник?.. Какая, в сущности, разница, как мы это назовем… Главное, что люди этого типа действительно на зависть одарены жизненным тонусом, часто они и живут долго, а если рано умирают, то скоропостижно. Холеричность будет нарастать в направлении шизотимного полюса — здесь пронзительность, лихорадочность, одержимость, но особенно по шкале эпитимности, где появляется настоящая неистовость, ураганность, экстаз пророчеств, где дрожат тени Магомета, Лютера, Достоевского.

Ну а мрачный уголок?..

Есть целые семьи конституциональных гипоманьяков (как и конституционально депрессивных), целые наследственные линии счастливцев, не знающих, что такое уныние и усталость. И все же смею уверить, что гипоманиакальность чревата депрессией. Чревата, хоть эта чреватость может так и не проявиться всю долгую жизнь. Старость (погасший Дюма обливается слезами над «Тремя мушкетерами»). Резкая перемена климата. Внезапный сбой физического здоровья. Жизненное крушение с полным лишением возможности действовать. Депрессия у гипоманьяка, коль скоро она развилась, до крайности тяжела. Если нет рядом бдительных глаз и чуткого ума — это катастрофа.


ИЗБЕГНУТЬ МЕШАТЬ ТАЙНЫМ СИСТЕМАМ


Между тем нить изложения снова ведет нас к физиономике: пора переходить на другую сторону оси. Красивая циклотимная лысина — как отполированный бильярдный шар, шизотимная — словно выедена мышами. Но еще характернее шапка волос при астеническом телосложении. Дон-Кихот, великолепный шизоид, в сопровождении циклотимика Санчо Пансы.

Классические наблюдения, сильно пошатнувшиеся в своей достоверности, но еще кое-что значащие. Астеник, антипод пикника, — «ядерный» вариант шизотимной конституции, но опять же никак не обязательный. Тут и сколько угодно атлетов, громадных и маленьких, и всевозможных нескладных, и даже пикники, только какие-то не такие. Шизотимный полюс широк, широка и шизофрения.

(Астеник по-гречески «стенос» — сила, буквально: слабый, лишенный силы; но это название часто не соответствует действительности: и физическая и психическая сила астеника, худощавого тонкого человека, может быть очень велика.)

Астеник тоже смотря какой. Есть вариант, внешне лучше всего представленный персонажами Боттичелли, — тип, который американцы назвали «плотоядным», — искрящийся, раздражительный, с быстрым индуктивным умом, энергичный, остроумный, повышенно эротичный, склонный к туберкулезу. Может дать внезапный буйный психоз, но опасность шизофренического распада ничтожна, очень сильный тип.

Нет, решительно невозможно дать хотя бы приблизительное единое определение внешности шизотимика — настолько они разные; и все же — и все же! — их узнаешь обычно сразу, даже среди негров или монголов.

Что это?

Мне казалось одно время, что дело в крупности черт, что лица, сработанные с достаточной долей добротной грубости, с плотной клетчаточной подкладкой, не могут принадлежать шизотимикам, что их физиономические атрибуты — мелкая заостренность, мышиность, точечность. Астеники с крупными, закругленными чертами лица, казалось мне, более синтонны. Но встречались случаи, опровергавшие это.

Нет, вся штука именно в том, что это чувствуется каждый раз индивидуально, целостно, а отдельные опорные признаки переменны. Может быть, это какие-то свойства кожи или сосудов, что-то гормональное, какая-то фактура облика, что ли. А чаще всего, наверное, все вместе. Никогда не забуду эту потрясающую астеничку, с тяжелейшей шизофренией, сальным, застывшим маскообразным лицом, с мелкими чертами — и единственной фразой, повторявшейся монотонно девять лет кряду: «…Избегнуть мешать тайным системам»…

Да, тут работают, конечно, и статика, и динамика.

Мимика глубоких шизоидов либо бедна, либо преувеличена до гримас (у циклоида она всегда гармонична и адекватна). У некоторых преобладает какое-то одно постоянное выражение, например сардоническая улыбка; поражает порой несоответствие между подвижностью одной части лица, например лба или рта, и неподвижностью других.

Речь — невнятно бормочущая, тихая и монотонная или деревянно-громкая, типа «книжного чтения»; иногда вдруг резко меняется регистр, делаются странные паузы и ударения. Молчание — в момент, когда ожидается слово, слово — когда кажется, что его не будет.

Позы однообразны, меняются редко, но резко. Походка — скованная, неуклюжая, со слабым участием рук и туловища, или окрыленно-нервозная, стремительная, острочеткая, с наклоном, с вывертом; особенно причудлив бег. Естественной закругленности, обобщенной целесообразности синтонного пикника нет и в помине. И это при том, что шизоиды, особенно астенического телосложения, превосходят всех на свете пикников своей ручною умелостью. Мелкие, точные движения им удаются явно лучше. Среди них попадаются настоящие виртуозы тонкой работы — в научном ли эксперименте, в технике, в живописи или в игре на инструменте. А вот певцов и эстрадников мало, можно сказать, нет.

Почерк, по Жислину, у шизоидов либо чрезвычайно отчетливый и аккуратный, с раздельными буквами, либо причудливый и неправильный, неуверенно-детский, словно прижимающийся к бумаге, либо, наконец, «окаменелый». Очень часты зубчатые, острые линии. Шизоидный почерк был у Лермонтова, Ницше, Шумана, Скрябина, Аракчеева, Суворова — диапазон, как видим, более чем широк.

При умеренной шизотимности (а иногда и при шизофрении) все это может быть выражено слабо или совсем отсутствовать. Основное и здесь проявляется в личном общении. Незнакомый или малознакомый человек, а в ярких случаях и знакомый и самый близкий (примем, что сам он средний, в средней ситуации) никогда не чувствует себя с шизотимиком так просто и непринужденно, как с циклотимиком. Ощущаются дистанция, напряженность, синтонности нет, хотя с обеих сторон могут прилагаться самые искренние усилия.

Ожидание неожиданного?.. Шизоид может быть даже чрезмерно общительным, и, однако, чего-то в этой общительности недостает. Или что-то лишнее? Когда он старается преодолеть свою замкнутость, у него получается замкнутость наизнанку, тяжкое самораздевание, способное лишь расширить незримый круг одиночества. «Обычный человек чувствует вместе с циклотимиком и против шизотимика».


ТРЕТИЙ ЛИШНИЙ


(Письмо в книге)

Здесь взор мой обращается к тебе, и ты, если прочел предыдущее, уже должен был это почувствовать. Вот мы и встретились.

Перо запнулось. О тебе мне труднее писать, чем о твоем антиподе: он проще, но ты неожиданнее. «Астеник и неврастеник» — теперь ты узнал себя окончательно: когда-то ты сам, со своей загадочной усмешкой, рассказал мне об этой дефиниции врача из военкомата. А я, по-моему, уже говорил тебе как-то, что ты классический, красивый, честный (ты любишь это слово, ты сказал однажды, что витамины — одна из немногих честных вещей в медицине) шизоид.

Ну и?..

Видишь ли, тут две стороны дела: тобой я доказываю необходимость шизоидности, а шизоидностью — тебе — необходимость тебя же, необходимость, в которой ты никогда не переставал сомневаться.

(Только что из кабинета вышел твой патологический шарж, с ярким бредом отношения, бледный и высокий, а-ля Эль Греко, в свои двадцать два полновесно несчастный и одинокий.

— Я питаю антипатию к человечеству, потому что оно на девяносто девять процентов состоит из внушаемых идиотов, доступных любой пропаганде. Каждый из них, если ему шепнут на ухо, готов встать и убить меня. Скажите, бывает ли при мании величия мания преследования?

— Почти обязательно.)

В первый раз я увидел тебя на лестнице нашего института, на далеком первом курсе. Сутулый, с вдохновенно запрокинутой головой, отрешенный, с загадочной тонкой улыбкой, немного растерянной, и только бледные молодые прыщики на нобелевском лбу да гордый отблеск золотой медали в глазах выдавали, что ты наш ровесник. В тебе было уже что-то академическое, так о тебе и говорили: «Уже сложившийся ученый». Ты себя таковым не считал и не считаешь, но уже в то время или чуть позже появилась заметка в молодежном журнале, где ты подавался как юная звезда микробиологии с внешностью человека, который ничем, кроме спорта, не интересуется. Корреспондент был фантастически наблюдателен.

Уже тогда я еще безотчетно, но безошибочно ощутил, что ты эмоционально — иностранец и всегда им останешься. И даже песни под гитару — слушать их интересно, приятно — ты себя высылаешь исполнять, это ты и не ты. Это ощущаю не я один, а все в той мере, в какой они сами туземцы, и ты это знаешь. Какое-то время я был твоим гидом-переводчиком, и, видимо, неплохим, раз я тебе все еще нужен.

Самую захудалую столовую твое появление превращает в таверну; сигарета в твоей руке приобретает всю возможную романтическую нелепость.

Диалог с тобою непередаваем: почти всегда взвешенность, напряженность, особенно поначалу. Телефонный звонок. Ты:

— Здравствуй…

Я:

— Привет…

— Я опять проявляю навязчивость.

— Да ну, почему же? Рад тебя слышать и буду рад видеть. (Ты ловишь в моем тоне нотки формальной вежливости, чтобы вонзить их в себя. Это какой-то микробред отношения; я, чувствуя это, акцентирую теплоту. Ты сразу слышишь фальшь, вот и заминка, но ты перешагиваешь.)

— Как ты живешь?

(Это прелестно. Банальные слова ты говоришь редко, но так ароматно, звучат они у тебя так первозданно и целомудренно, в такой неповторимой тональности, что кажется, будто их никто, кроме тебя, никогда не произносил.)

— Я живу так-то.

— Желание увидеть тебя достигло апогея. (Ужасное выражение, совершенно шизоидное, от смущения.)

— У меня тоже (сфальшивил или нет? Микродостоевщина. Кажется, все в порядке, настраиваюсь на волну и ведь действительно хочу видеть).

Ты мог стать врачом высочайшей квалификации, но никогда — врачом для больного, для этого в тебе слишком велико тяготение к общему. Вкус к частностям у тебя совсем в другой плоскости. Теория, конечно, теория, роскошь игры представлений. Уйдя от практики, ты поступил разумно и честно.

Ты не мог без иммунологии, теперь она не может без тебя. Да, да, уже. Ты превратился в хорошо налаженную машину по перемалыванию фактов в концепции, концепций — в эксперименты и снова факты. Ты проклинаешь человеческие мозги, захлебываясь в потоке информации. Но в тебе живет эстетическое чутье мысли, бродят предчувствия переворотов.

Ты любишь идею дела, его музыку, тебе нужны идеи идей, музыка музыки. Так вот: я предсказываю тебе открытие, так же как тогда, в кризисе, — предсказал новую встречу, помнишь?

Своеобразием своих манер ты производишь впечатление неотразимо психопатическое. Между тем ты один из самых душевно здоровых людей, которых я знаю. Ты сам себя вытащил из тяжкой бытовой мути, астеник и неврастеник, ты при всех неотвязных сомнениях мужественно идешь своею дорогой, ты внутренне ориентирован. Чудак, ты шел ко мне за стержнем, а он в тебе, мне приходилось только слегка протирать твои подслеповатые глаза, ты и не знал, что меня одариваешь.

Но тебе трудно, как иностранцу, и с тобой нелегко даже переводчику.

Однажды, помнишь, когда у нас обоих были неважные дела, мы холостяцки ночевали у тебя. Ты был рассеянно добр и где-то витал. У тебя изумительно легкий сон, почти без дыхания, какое-то парение в странной позе, на животе в обнимку с подушкой. Таким же легким было с утра наше молчание. Вдруг несколько слов — и мы галактически далеки, и оба сами по себе…

Что произошло тогда, мне до сих пор непонятно: набежала туча, и все заволокло. Может быть, в моих словах или тоне ты в тот момент почуял что-то пошлое, неуклюжее, ординарное? Со мною так вполне могло быть, а ты этого никогда не допустишь, ты за версту обходишь границы суверенитета чужой личности. Это зеркальная проекция собственной чрезмерной чувствительности, ни тени грубости или фамильярности, тонкая стеклянная перегородка.

Общаясь с тобой, попадаешь в высокогорный климат. Наступает, однако, момент, когда надо спуститься, побродить по болоту, растянуться на траве, отвести душу с циклотимиком, пусть даже чудовищно невоспитанным, без запросов. Ты вежливо ждешь и страдаешь. Почему тебя так трудно с кем-нибудь совместить? Вот приходит еще кто-то, с кем мне хорошо по-другому, и все заклинивается, замораживается, невыносимая ситуация, кому-то надо уходить. Циклотимик через одного друга-приятеля попадает в целую компанию, мы же с тобой в тесной клетке, к нам нельзя впускать никого. Правда, феномен этот, «третий лишний», — не исключителен, это, пожалуй, закон: даже в равносторонних треугольниках дружбы каждая сторона чуть-чуть лишняя по отношению к двум другим, и, может быть, это их и поддерживает. С «третьего лишнего» начинается океанская одинокость толпы. Но с тобой это жестко до чрезвычайности. Не слишком ли ты строг, не слишком ли чужд мгновенной, непроизвольной симпатии?

(«В одаренных шизотимических семьях, — писал Кречмер, — мы иногда встречаем прекрасных людей, которые по своей искренности и объективности, по непоколебимой стойкости убеждений, чистоте воззрений и твердой настойчивости превосходят самых полноценных циклотимиков; между тем они уступают им в естественной теплой сердечности в отношении к отдельному человеку, в терпеливом понимании его свойств».)

Но ведь ты добр, ты можешь простить невероятное. На высшем пределе симпатии ты трогательно и нежно внимателен, доверчив и неистощим в изобретении утонченных радостей. Никто, как ты, не умеет быть благодарным и торжественно боготворить. Но щедрого, активного душевного соучастия, горячего проникновения от тебя ждать не приходится, это не твое амплуа. Когда ты себя к этому понуждаешь, получается что-то не то… В отношении к женщине ты первозданно чист (отнюдь не будучи ни моралистом, ни импотентом), ты звереешь в присутствии пошляка, но вжиться в женские джунгли тебе не дано.

«Я отличаюсь постоянством чувств», — сказал ты о себе однажды и был слишком прав. В какие-то моменты ты вдруг объявляешь этому постоянству войну.

Ты панически боишься быть скучным. Тут у тебя комплекс, ты ужасно не хочешь походить на Роберта Кона из хемингуэевской «Фиесты». И вот резкие выпады, агрессивность — по какой-то парадоксальной навязчивости ты и вправду становишься Коном, — вот и внезапная потеря психологической ориентировки, вплоть до бессвязности, вот посреди блестящих сухих рассуждений эксцентричный мат. А мне нравится, как ты скучен, ты очень интересно скучен.


ОБОЮДООСТРОЕ ЖАЛО


Палитру шизотимических типов создатель оси набросал широко и смело, с очаровательной циклотимической небрежностью:

- необщителен, тих, сдержан, серьезен (лишен юмора), чудак;

- застенчивый, боязливый, тонко чувствующий, сентиментальный, нервный, возбужденный, друг книги и природы;

- послушен, добродушен, честен, равнодушен, туп, глуп — таковы регистры и гаммы, образуемые пропорцией чувствительности и холодности.

Сдержанные, утонченные, ледяные аристократы, изысканные джентльмены с высокими запросами и низкими инстинктами, патетические, чуждые миру идеалисты, холодные, властные натуры, с неукротимой энергией и последовательностью преследующие свои цели, а рядом, в ощутимой, но трудноопределимой генетической близости, — никчемные бездельники, сухо-безвольные, гневно-тупые. Очень часто они группируются в одном семействе, на одном генеалогическом древе, но установить закономерность не удается, тем более что все это в многомерном наложении совместимо в одной личности.

Здесь педантичный и скрытный делец-домосед, прижимистый и подозрительный. Тут и Плюшкин и Собакевич. Рядом неукротимый спорщик, самоуверенный резонер: цепкая, односторонняя углубленность, своеобразная мелочность мысли. Меланхолик прокрался сюда в виде мимозной, ипохондричной, сверхвпечатлительной личности, для которой каждое прикосновение жизни — удар.

Работоспособный инженер, скромный и добросовестный работник, прекрасный семьянин в моменты, когда жизненное напряжение достигает какого-то предела, объявляет домашним: «Я поработал, хватит, больше не могу», — ложится в постель, приткнувшись к стене, и ничто его уже не поднимет, пока ситуация не разрядится: типичная реакция меланхолического шизоида.

Но здесь же и холеричность: странный, крутой, суровый, деловой, настойчивый, хороший служака, раздражительный, драчун, скандалист, «скверный характер» — так описывали русские психиатры Юдин и Детенгоф шизоида экспансивного. Среди этих последних попадаются и шизотимические гипоманьяки. На низких интеллектуально-нравственных уровнях это вихреподобные странные личности, всегда взвинченные, нигде не уживающиеся, носимые по свету как перекати-поле. Графоманы, отчаянные склочники и сутяги, могущие покрыть своими письмами и заявлениями всю поверхность земного шара. Они воюют за принципы, совпадающие или не совпадающие с их личными интересами, но всегда принципы. В патологии это агрессивные параноики, бичи политических систем и кресты психиатрических больниц.

(Паранойя (буквально: «околоумие») — психопатологическое состояние, главная черта которого наличие некой бредовой системы; содержание ее может быть самым разнообразным; параноический бред может уживаться с самой реалистической ориентировкой. Критерий (бред или не бред) задается социально-исторически. Возможна коллективная паранойя.)

Самые страшные из параноиков готовы ради осуществления своих бредовых планов перерезать горло всему миру. Но Кречмер блистательно разглядел под их неостановимой наступателыюстью микроскопическое «астеническое жало» — ранимость и болезненную чувствительность, а у хрупко-мимозных, робко-пассивных — обязательный кусочек активной ненависти.

На более высоких уровнях мы видим одержимых борцов за правду и справедливость, всегда своеобразно и однозначно понятую. За счастье, рецепт которого знают только они или их боги, за идеал, открытый ими (или богами) в озарении, в откровении, в пламенно-напряженной работе ума. Если гипоманьяк-циклотимик легко переходит от одного рода деятельности к другому, так же как от принципа к принципу, то эти с неистовым рвением всегда следуют одной идее.

Многие знаменитые фанатики от религии и политики принадлежали к этому типу. Здесь Кальвин и Лойола, здесь Робеспьер. «Они не видят путей, а знают только один путь. Либо одно, либо другое… Ты можешь, ибо ты должен, — так вырисовывается у них одна линия, которая кажется нам прямой и простой, так отчеканивают они горячие и холодные крылатые слова, сильные лозунги, которые до мозга костей пронизывают полусгнившую, трусливую современность…»

Поднимемся еще выше, до самых вершин — и мы увидим мыслителей-пророков, глобальных стратегов человечества типа Тейяра де Шардена, который написал прекрасную книгу «Феномен человека». Вдохновенные, неутомимые, ослепительные умы, не знающие пределов в своей страсти к истине и всеобщему синтезу. Они беспощадны к частностям: система, формула, закон, тенденция, порядок вещей… Личность в сверхличном, человек в надчеловеческом: универсум, энтропия… Или же личность как самостоятельный микрокосм, как самодостаточная вселенная — и уже более ничего. Плодотворная и опасная односторонность, обоюдоострое оружие мысли.

Вспоминается гротескное замечание Фрейда, что паранойя представляет собой карикатуру на философскую систему. Сам Фрейд своей концепцией человека изрядно подкрепил это мнение.

Где грань между бредом и заблуждением? Бредом можно назвать заблуждение, у которого катастрофически малы шансы быть принятым за истину. Но бывает бред, в котором есть жало истины, и есть истины с жалом бреда.

(!) Склонность к умствованию, к рассуждательству, к объяснению и обоснованию всего и вся; к всеохватности, к единству смысла, к глобальной последовательности, к всеобщим конечным истинам. («Начав говорить, чувствую неодолимое желание развивать мысль дальше и дальше, хоть нет конкретной темы: прихожу к абсолютам, к времени и пространству, вопрос: что первично?») Это называют, иногда философской интоксикацией, может быть, это компенсация какой-то недостаточности интуиции; тут же гипертрофия логики, сугубая рациональность. («В жизни есть дело и наслаждение; высшее дело — наука, высшее наслаждение — женщина; делю время между наукой и женщиной; но каждая требует всего Времени; что предпочесть? Что первично?»)

(!!) Это приходит как озарение либо кристаллизуется постепенно. Стройная, несокрушимая мыслительная конструкция, умственная крепость. («…Я открыл смысл Времени. Наше Время — одно из бесконечных множеств Времен… Если есть Бесконечность, в ней не может бесконечное количество раз не повториться любое явление…Следовательно, имеется бесконечное множество иновременных «я». Сновидения — это контакты с иновременными сознаниями. Смерть — переход в Антивремя… Причина рака: в клетках нарушается баланс Времени… Иновременность…») Расползшаяся сверхценная идея. Патологическая интуиция. Логическая опухоль; бредовая система. Рациональное зерно прорастает, может быть, лет через сто совсем в другом месте. («Создаю теорию Межвременных Контактов. Телепатия — частный случай… Стругацкие, Лем? Профанация… Проектирую интегратор Времени… Я-то знаю, что не умру… Ухожу из института, там делают не Науку, а диссертации. Работаю в Мосгорсправке. Нигде не работаю».)

(!!!) Может быть, и неплохое начало для гения, но связь между звеньями системы начинает слабеть. Клочковатость мысли, логические соскальзывания, смысл то спускается слишком глубоко, то слишком поверхностен. Скачка смысла, размытость логики. («Время — деньги. Деньги — Время. Временные денежные затруднения. Для преодоления временных трудностей в народном хозяйстве требуются капиталовложения, но у нас плохо поставлен перевод человеко-часов в человеко-рубли. Прощайте, годы безвременщины. Мой денежный современник, одолжите мне небольшую сумму, у меня мало времени».)

(!!!!) Явные нарушения логики, нечувствительность к противоречиям, расщепление мышления, фантастический бред. («Я — Бог Психиатрии. Цветоощущение — основа вселенной. Интегральный компрессор Времени имеет в основе замороженный мозг: новый принцип реанимации. У меня заморожены мысли, это аминазин».)

(!!!!!) Распад даже простых логических кирпичей, полная бессвязность мыслей и фраз, словесная окрошка — «шизофазия». («Интегральный крематорий… Интеркремация… Кремиграл…»)

Таковы основные вехи шизофренической мысли. Парадокс: люди, мыслящие и поступающие с максимальной логичностью, оказываются нелогичными и по отношению к самой жизни, которая дает место и логике и нелогичности, а точнее — неохватимой умом массе различных логик. Эту жизненную пропорцию легко, интуитивно усваивает циклотимик. Предельная же логичность и абсурд как крайности сходятся где-то у основания шизофрении. Это победное шествие шизорадикала. Эмоциональный аккомпанемент — утрата душевных контактов, аитисинтонность. А на этом фоне еще много всякой психопатологической всячины.

Но такой полный «классический» путь скорее исключение, чем правило. Гораздо чаще происходит остановка где-то на подступах. Возможны и путь назад, и многократные колебания, и возврат даже в течение нескольких мгновений. Грань между реальным и патологическим часто трудноуловима, а порой ее просто не существует: как получится, как выйдет, как повернет.

Философская интоксикация есть нормальное состояние юного ума, на который в один прекрасный день обрушиваются и бесконечность, и смерть, и непостижимый смысл жизни. И не только юного… Это необходимый кризис личности, он может и должен повторяться, и плох тот ум, который не желает объять необъятное.

Кто определит необходимую дозу? У Эйнштейна философская интоксикация началась лег с шести и продолжалась всю жизнь. Как бы выглядел храм мысли без Спинозы, Канта, Фихте — выраженных астеников, типичных шизотимиков? Наверное, у них уже была затянувшаяся интоксикация… Несомненным шизотимиком был Гегель. Ницше — ярким шизоидом. А Ньютон, с «длинноруким мозгом», кончивший шизофреническим психозом и «Апокалипсисом»?

Гипертрофия логики — рабочее состояние массы здоровых шизотимиков, среди которых и талантливые администраторы, и инженеры, и ученые, особенно математики. Шизотимность, как мне кажется, весьма частый спутник шахматного таланта, и, может быть, даже в шахматной партии можно определить шизотимический и циклотимический стили.

Старые психиатры описывали людей с «дефектом логического чувства», вполне приспособленных к жизни (часто, правда, шизофренией страдают их близкие родственники). Люди эти все время соскальзывают с рельсов логики, мысль их хромает, болтается, как на шарнирах, приходит к цели какими-то извилистыми путями, через пень-колоду, левой рукой — правое ухо…

Но кто сказал, что это всегда плохо?

Некоторая доза «расщепления», думается, прекрасный и необходимый пособник творчества. В сущности, это предохранительный механизм против автоматического следования шаблонам, заслон на пути банального. Да, нужны люди, которые не только не хотят, но и не умеют мыслить и чувствовать стереотипно. Я не представляю себе без этого ни серьезной поэтической оригинальности, ни пресловутых сумасшедших гипотез в науке.

Окрашивая жизненное поведение, флер «расщепления» порождает столь необходимых нам чудаков, и даже шизофазия может дать интересный эстетический выход по типу Хлебникова.

Люди с «дефектом логического чувства» хороши в общении тем, что им можно беспрепятственно высказывать любую дичь, выплескивать любое мутное варево, кипящее у вас в голове, еще не отлившееся ни в какую удобоприличную форму. Только они вас поймут и оценят. Они великолепно понимают неясное. Здесь они плавают как рыба в воде. С ними трудно о чем-нибудь договориться, зато можно хорошо проветрить свои мозги.


У КОГО МОЗГИ НАБЕКРЕНЬ


«Почему те, которые запинаются, обладают меланхолическим темпераментом?» — вопрошал Аристотель. Он считал, что у меланхоликов язык не поспевает за воображением. Позднейшие толкователи находили, что дело тут в избытке слюны, ибо меланхолики часто плюют. Правда, часто плевать тоже можно по разным причинам, так что вопрос остается открытым и поныне. Однако в последнее время проблема приобрела интересные повороты.

Карл Густав Юнг, знаменитый ученик Фрейда, рано рассорившийся с учителем, в своей небольшой книжке «Психологические типы» впервые заговорил об экстравертах и интравертах (экстраверт — обращенный вовне, или, буквальнее, вывернутый наизнанку; интраверт — обращенный внутрь).

Основная идея звучала примерно так. Есть два способа приспособления к этому миру. Один — экспансия: распространяйся, плодись и размножайся; множь контакты, активно передвигайся, хватай все подряд, расточайся. Другой — наоборот: ограничивай контакты, уходи в себя, замыкайся, сжимайся, отгораживайся, сиди в своей раковине, имей все необходимое при себе, сохраняйся.

Это и есть экстраверсия и интраверсия: измерение, ставшее одной из самых популярных современных психологических шкал. Со всеми, разумеется, переходами между крайностями.

На эти два колышка Юнг нанизал традиционное разделение людей на мыслительных, эмоциональных, чувственных (сенсорных) и добавил еще интуитивных. Получилось восемь типов, четыре экстравертированных и четыре интравертированных. Жизненных примеров почти никаких; но, скажем, Дарвин оказался у Юнга мыслительным экстравертом, Кант и Ницше соответственно интравертами; эмоциональная женщина — иптравертка, про которую говорят: «тихие воды глубоки».

От Юнга сегодня ушли довольно далеко. Шкалу эту используют в своих интерпретациях и физиологи и социологи. Говорят даже об экстравертивных (экстравертирующих) и интравертивных цивилизациях. Например, современные Соединенные Штаты считают образцом крайне экстравертивной цивилизации, а восточные культуры — интравертивны.

Пойдем на риск вольно-популярного переложения некоторых элементов шкалы и предоставим читателю возможность самодиагностики.

Вы экстраверт, если:

1) в один день можете посмотреть два фильма, сходить на концерт, по дороге проглотить детектив, побывать на вечеринке, назначить четыре свидания, прийти на два;

2) у вас масса знакомых, и число их все растет;

3) вам необходим постоянный приток внешних стимулов: не по себе, когда молчат радио и телевизор, и уж совсем скверно, когда отключают телефон;

4) легко запоминаете лица, биографии, дела, хуже — теории, формулы, иностранные слова;

5) не любите есть в одиночку, пить тем более;

6) любите рассказывать анекдоты, истории и события в лицах, здорово умеете копировать кое-кого;

7) не прочь выступить и произнести тост;

8) любите фотографировать, снимать кинофильмы, переписывать пленки и т. д.;

9) знаете где что почем;

10) легко ориентируетесь в незнакомой обстановке;

11) легки на подъем, командировка для вас праздник;

12) не прочь перемыть косточки, не ради злословия, а ради интереса;

13) видите и одобряете лучшее, поступаете в зависимости от обстоятельств;

14) у вас всегда масса планов и замыслов; часть из них осуществляется, часть остается нереализованной; чего вы только не начинали собирать…

15) не понимаете людей, которые прислушиваются к своим ощущениям и трясутся за здоровье;

16) заинтересованы во впечатлении, которое производите на окружающих, и оно в общем вас устраивает.

Вы интраверт, если:

1) незначительного события достаточно, чтобы мысль ваша заработала как бы сама собой и дошла до вещей самых значительных;

2) часто погружаетесь в воспоминания; память разматывается как клубок, ее трудно остановить;

3) одного хорошего спектакля или концерта вам довольно подчас на целый месяц;

4) одного хорошего друга — на всю жизнь; с людьми вы сходитесь нелегко;

6) лучше запоминаете смысл, чем детали и подробности;

7) чем меньше новостей и событий, тем лучше: можно сосредоточиться, собраться с мыслями;

8) тихо ненавидите транзисторы;

9) любите, чтобы вещей было поменьше, но чтобы они составляли с вами как бы одно целое;

10) вполне свободно и непринужденно чувствуете себя только в одиночестве; не жадный человек, но есть предпочитаете в одиночку;

11) вам легче в большом собрании незнакомых или малознакомых лиц, чем в небольшой группе, где приходится устанавливать тесные контакты;

12) к новой обстановке приспосабливаетесь с трудом;

13) следуете своим принципам во что бы то ни стало;

14) мнительны в отношении своего здоровья; вас часто беспокоят какие-то неприятные ощущения. Они вас расстраивают, вы можете долго о них думать, искать причины и ни к чему хорошему не приходите;




15) способны долго биться над решением одной, углубляться в проблему;

16) видите двусмысленность там, где другие видят только один смысл; то же, что двусмысленно для других, для вас вообще не имеет смысла;

16) вам иногда говорят, что вы видите мир не таким, каков он есть, что вы не от мира сего, но вам так не кажется.

Подсчитав соответственные пункты, можно легко определить пропорцию своей экстраверсии — интраверсии; если окажется, что признаков «экстра» и «интра» примерно поровну, то вы амбаверт, каковыми и является большинство людей.

Ну хорошо, подсчитали, определили, что дальше?

А дальше можно учесть это, например, при выборе профессии. Если вы полный интраверт, имеет ли вам смысл идти продавцом, шофером? Журналистом, корреспондентом? Если вы чистой воды экстраверт, то как вам нравится работа бухгалтера? Выйдет ли из вас хороший физик-теоретик? Я ничего не утверждаю, я просто спрашиваю. Меня интересует вероятность.

Имеет, пожалуй, смысл и задаться вопросом: а кто он (она) — человек, с которым я собираюсь связать свою жизнь, по этой шкале в сравнении со мной? Нет, никаких рекомендаций, просто интересно.

Истоки экстраверсии — интраверсии можно искать и находить и во внешних обстоятельствах и в биографии: в конкретной, личной ситуации больной человек обычно ннтравертируется; впрочем, может произойти и компенсаторная экстраверсия, это будет реакция сильного типа.

Физиологи находят у интраверта черты классического гиппократо-павловского меланхолика, но совпадение не полное. А ныне выяснилось, что среди заикающихся преобладают интраверты. Вопрос: заикание способствует интраверсии или интраверсия— заиканию?

Группа ленинградских ученых, работающая под руководством профессора Ананьева, обнаружила любопытные различия в организации мозга экстравертов и интравертов. Все знают, что у мозга два полушария: одно — доминирующее, несет главную нагрузку; другое — подчиненное, страховочное. У правшей доминирует левое полушарие, у левшей — правое. Но у интравертов подчиненное полушарие обладает, в сравнении с экстравертами, большими полномочиями. Правша-интраверт более левша, чем правша-экстраверт. Или, говоря иначе, у экстраверта мозги более набекрень, как ни странно.

Похоже, что в мозгу у интравертов импульсы, рождаемые внешними раздражениями, получают более подробную обработку, их путь более длителен и извилист. Усложнен и путь выходных импульсов. Скупость на входе и выходе, зато больше внутренних связей. Импульсы, идущие изнутри, от тела, оказываются поэтому относительно усиленными. Более понятным становится и происхождение заикания, по крайней мере некоторых его видов: увеличивается вероятность помех.


ПИРОЖОК С ЧЕМ


Ну так кто же вы? Интраверт или экстраверт? Шизотимик или циклотимик? Или ни то ни се?

Скорее всего последнее. Не удивляйтесь и не питайтесь обязательно подогнать себя под какую-нибудь рубрику. Чем личность богаче, тем труднее загнать ее в классификационные рамки. Я опять повторяю, что ни одно «измерение» не исчерпывает личность, а в чем-то эти измерения всегда пересекаются.

Вернувшись к кречмеровской оси, мы, конечно, легко согласимся, что экстраверсия Юнга в основном совладает с циклотимностыо, а интраверсия — с шизотимностыо. Но опять-таки не целиком. Вглядевшись пристальнее, мы увидим, что по многим показателям можно быть одновременно экстравертом и глубоким шизоидом или интравертом и циклотимиком. Дарвин, если судить по биографии, мог быть абсолютным экстравертом в своем научном творчестве, будучи шизотимиком в личной жизни.

Чистые типы — исключение, смеси — правило; в течение жизни соотношения радикалов могут меняться у каждого по-своему. У меня впечатление, что как раз у самых крупных талантов и гениев шизо- и циклорадикалы оказываются и совмещенными и одновременно ярко выраженными. Получается, таким образом, какое-то внутреннее противостояние, нечто подобное двум сильным полюсам магнита. У Гёте, судя по его «Вертеру», в юности была сильная шизотимическая закваска, но чем дальше, тем больше проявлялась циклоидность с типичными спадами и подъемами. После сорока это уже мажорный синтонный пикник. Гоголь, наоборот, в молодости скорее циклотимик, чем дальше, тем более уходил в шизоидность. Как это кончилось, известно. А вот Бунин — устойчивый шизотимик.

У самоуглубленности видимость одна, а причины и внутренние подоплеки многообразны. В зарубежной социальной психологии появилось с некоторых пор понятие «личность закрытого типа». Кто это? Человек недоверчивый, замкнутый, скрытный? Формалист, черствый индивидуалист? Ненадежный? Себе на уме? Хитрец? Двурушник? Лицемер?

И да, и нет. Разработана специальная тестовая шкала «открытости — закрытости». Среди тех, кто дает по этой шкале высокую степень «закрытости», оказываются люди с совершенно различным внешним поведением и с разными характеристиками со стороны окружающих. Можно, конечно, полагать, что сюда попадает значительная часть шизотимиков и шизоидов. Но мне часто казалось, что самые «закрытые» люди — это как раз самые синтонные, обольстительно-обаятельные, душа нараспашку. Меня не покидает ощущение, будто я совершенно не понимаю таких людей.

Некоторые шизоиды, писал Кречмер, подобны тем римским домам и виллам с простыми, гладкими фасадами и окнами, закрытыми от яркого солнца ставнями, где в полусумраке внутренних помещений идут празднества. Другие, добавим, просто закрытые двери, за которыми ничего нет. Как отличить пирожок с начинкой от пирожка ни с чем?

Говоря о том, что шизоид имеет «поверхность и глубину» в противоположность «прямой, несложной натуре» циклоида, Кречмер был прав, в лучшем случае, наполовину. Глубина есть и у циклотимика, если иметь в виду подсознание, безотчетное, или, что соотносимо, творческую глубину. Но у циклотимика глубина в более тесных отношениях с поверхностью или не соотносится вовсе, то есть глубока до последней крайности и потому незаметна. (Как прозрачна глубина зрелого Пушкина, в ней все открыто — и непостижимо.)

Циклотимик непосредствен: он либо совсем не умеет притворяться, либо незаурядный артист; у шизотимика даже при полном отсутствии задних мыслей, а иногда и мыслей вообще, все время чудятся какие-то подтексты.

В чем тут дело?

Это не одна видимость, здесь есть и какие-то глубокие различия в организации психики. У циклотимиков, как показали психологические исследования, внимание легко распределимо во времени, с трудом — в пространстве. Циклотимик отвлекается, хорошо переключается, но к одновременной разноплановости способен мало: в каждый момент что-то одно. Внутреннее поле сознания у него сравнительно узко, зато подвижно.

Шизотимик, напротив, довольно легко распределяет одномоментное внимание вширь: одновременно читает и слушает, поддерживает разговор, а мысли и воспоминания текут своим чередом… Он слушает вас, а кроме того, еще и свой внутренний голос. Внешне это выглядит как отрешенность.

Мышление циклотимика конкретно, пластически образно. У шизотимика преобладают абстракции, схемы, символика, отдельные элементы восприятий обладают большой независимостью. Вероятно, поэтому циклотимик — лучший устный рассказчик: его рассказ непринужденно ритмичен, зрим, осязаем, насыщен ароматом подробностей, но в меру, без излишней обстоятельности: никакой навязчивости, все органично. Говорит он лучше, чем пишет, или одинаково; шизотимик обычно лучше пишет, чем говорит, хотя и среди них есть блестящие лекторы и ораторы. Шизотимическое повествование туманно или, напротив, чеканно-четко, детали расплывчаты или болезненно пронзительны, как лучи в темноте; ритм подчеркнут или разорван; композиция, самоцельная оригинальность выступают на первый план, общий принцип связывает все. И вдруг разрыв, парадокс…

Чрезвычайно заманчиво проследить радикалы «шизо» и «цикло» в искусстве. Частично, кавалерийским наскоком сделал это сам Кречмер, заметив, что писатели-циклотимики — это преимущественно реалисты и юмористы (Бальзак, Золя, Рабле), а романтизм, патетика, моральное проповедничество — родовая вотчина шизотимиков (Шиллер, Руссо). Но здесь психологу надо быть особенно осторожным, чтобы не впасть в разновидность профессионального кретинизма, — ведь всех деятелей искусства можно расклассифицировать и по размеру ботинок.

Циклотимик вносит в свое искусство много свежести и естественности, красочность и динамизм, острую занимательность и мягкую лирическую интимность. У шизотимика — тонкость и стильность, изысканность и причудливая фантазия (назову только Чюрлениса). В искусстве шизотимиков преобладают поиски формы. Для циклотимиков она редко бывает проблемой, зато они жадно охотятся за сюжетами. Циклотимик плодовит и разносторонен, шизотимик фанатичен и парадоксален. Талант одного — делать чужое знакомым, другого — знакомое чужим. Один — гений ожидаемого, другой — неожиданного.

А как с юмором? С юмором, в котором так непостижимо сталкиваются и ожидаемое и неожиданное?

Кальвин против Рабле… Стремление снижать напряжение, «заземляться», оздоровляющий смех, апофеоз материально-телесного — это, конечно, циклотимическое. Односторонне серьезные люди, «агеласты», как и ипохондрики (что часто совпадает), относятся в основном к шизотимному полюсу, и самое трагическое в болезни Гоголя заключалось, быть может, в утрате юмора… Однако шизотимику созвучны и тончайшая ирония, и парадоксальное остроумие в духе Бернарда Шоу, и свифтовская сатирическая язвительность. Есть анекдоты шизоидные и циклоидные. А меньше всего юмора, кажется, у эпитимиков.

Не будем же утомительно перечислять имена, избежим риска натяжек, не станем вдаваться в причины того, почему XX век дал такой взрыв шизотимности в искусстве, взрыв, проделавший столь гигантскую разрушительно-созидательную работу. Эти причины, конечно, многосложно социальны, но ведь общество выбирает из психогенофонда. Циклорадикал, достигший в XIX веке своей эстетической вершины, конечно, не исчез, но был надолго оттеснен от пределов модного спроса. Теперь, думается, нужно ждать большой волны циклотимного Возрождения.

Видимо, многое можно объяснить различной доступностью диклотимной и шизотнмной психики внушениям, а через это и отношение к традициям и стереотипам, которые суть не что иное, как общественные внушения. Циклотимик более внушаем, шизотимик более самовнушаем; прямым внушениям его психика сопротивляется сильнее, но зато более доступна косвенным. (О внушении подробнее дальше.) Внушаемость циклотимика широка, шизотимика — узка; отсюда у шизотимика экстремизм, крайности отрицания и утверждения, а у циклотимика преобладает умеренное, уравновешивающее, гармонизирующее начало. (Не круглые ли носы у либеральных оппортунистов?)

Легко подпадая под внушения, циклотимик легко и освобождается от них, ибо доступен все новым и новым; но и прежние действенны: он не порывает со старым, а пластично отходит, вернее, его полегоньку относит. По отношению к стереотипу он выступает более всего как умелый и любовный хранитель, поддерживающий его естественную жизнь, то есть необходимое движение; ему не изменяет интуитивное чувство меры.




Шизотимик же в силу малой внушаемости обычно более независим и самостоятелен. Это разрушитель стереотипа, но также и создатель его и строжайший приверженец. Если уж он подпал под внушение, дело принимает безнадежный оборот: принятому или созданному им самим стереотипу он следует до конца, до момента, пока не сожжет то, чему поклонялся, и не поклонится тому, что сжигал.

Наблюдая за отношениями циклотимиков и шизотимиков в обыденной жизни, часто задаешься вопросом: прав ли Кречмер, полагавший, что «оба сорта людей плохо понимают друг друга?». Да, так бывает часто, и думаю, можно не объяснять почему. Особенно при первом контакте.

Где-то мне встретилось выражение: «человек кошачьего типа». Ах вот где: так назвал самого себя Грей Уолтер, блестящий английский нейрофизиолог, автор прекрасной книги «Живой мозг», недавно у нас переведенной.

«Я человек кошачьего типа» — это значит: не люблю фамильярности, хожу сам по себе, терпелив, но капризен, отличаюсь постоянством привычек, но неожидан. Кошки — это, бесспорно, шизоиды, хотя и среди них есть свои циклотимики. Ну конечно, с чего бы это кошкам и собакам хорошо понимать друг друга? (А циклоид — это, разумеется, собачий тип.)

Нередко, однако, оказывается, что циклотимик и шизотимик сходятся в дружеской или супружеской паре. Когда так происходит, союз оказывается обычно на удивление прочным (опять вспоминаются Дон-Кихот и Санчо Панса). Тут уж, очевидно, срабатывает принцип дополнительности. Кому и приспособиться к шизотимику, если не циклотимику, гибкому и синтонному?

Если уж кошка с собакой сошлись характерами, то дружба эта трогательнее и прочнее, чем дружба двух псов или двух котов (последнее возможно ли?). Но что возобладает, притяжение или отталкивание, предсказать трудно, так же как трудно предвидеть, кто окажется ведущим, а кто ведомым. Казалось бы, шизотимик, менее внушаемый, более самостоятельный, должен быть лидером. Так оно часто и выходит, особенно если шизотимик активный. Но как конкретно повернется дело, зависит, конечно, от массы переменных различных порядков. Чаще всего схема такая: шизотимик стратегический лидер, циклотимик — тактический.

Самые лучшие человеческие качества, в социальном своем значении тождественные, у представителей обоих полюсов проявляются по-разному и приводят к неодинаковым результатам. На шизотимном полюсе — чистота, трепетная преданность, самоотверженность. Да, если искать добродетель, то она здесь. Некоторые психиатры позволяют себе говорить даже о «шизофреническом благородстве», о «шизофренической честности». Пусть шизофреническое, в этом ли дело? Но обязательно: даже при самой интенсивной, конкретной и трезвой деятельности в пользу других — что-то отрешенное, обобщенное, надреальное. Таков шизотимический альтруизм — альтруизм Дон-Кихота.

У циклотимика альтруизм земной, щедрый и изобильный, никакой отрешенности и самоотверженности, просто и в голову не приходит, что может быть иначе: это не добродетель, но та человеческая надежность и теплота, к которой так легко привыкаешь и без которой так трудно.


КУДА ДЕВАЛИСЬ ЧЕРТ И ДЬЯВОЛ?


Это приходится ощущать каждый день.

Передо мной пациент или не пациент, а просто знакомый или незнакомый человек, с которым я разговариваю, вступаю в какие-то отношения. Я смотрю, говорю…

Не понимаю…

Прогнозирую, предвижу, ставлю диагноз, лечу, иногда успешно, успокаиваю, ободряю, отказываю, советую, не советую, просто общаюсь — и не понимаю.

Не понимаю этот голос, чуть дернувшуюся щеку, этот блестящий лоб, эту усмешку, это прощание… Так много человека — не понимаю его.

Чувство пропажи, безвозвратной пропажи: сколько вижу, сколько слышу, воспринимаю от человека — и не осмысливаю, не знаю и никогда не узнаю значения, причины, забываю…

Опорные точки? Конечно, есть. И Кречмер помогает среди многих. Но ведь я сказал, что он сделал попытку с негодными средствами. Конечно, с негодными. И Павлов — с негодными. Никто, никто еще не предложил умственного аппарата, пригодного для охвата хотя бы миллионной доли человеческого многообразия. И генетические изыскания Кречмера с сегодняшней строгой точки зрения весьма слабы, и популяция ограниченная, только немецкая, верхнесаксонская, и объяснить, почему шизоиды чаще астеники, а циклоиды — пикники, почему все-таки у добродетели и у черта нос острый, а при юморе толстый, он не смог, тем более что это далеко не всегда так.

Но рациональное зерно прорастает. Современный американский последователь Кречмера, биолог и психиатр Шелдон, стремясь очистить проблему «телосложение — характер» от угнетающей связи с патологией, предлагает очередную схему типов, оснащенную солидным математическим аппаратом. Идет он при этом в буквальном смысле от яйца, от зародышевых первоначал. Основа, осколок внешнего облика, по его мнению, зависит от того, в каком отношении друг к другу оказываются элементы трех главных зародышевых зачатков, из которых происходит все, что ни есть в нас.

Вот перед нами эпдоморф: человек, формы тела которого закруглены, полости объемисты, внутренние органы больших размеров. Такой человек легко держится на воде. Когда-то разновидность такого типа описывалась еще под названием «пищеварительный», близок к нему и пикник. Такое телосложение получается от преобладающего развития внутренней стенки зародыша — энтодермы.

Когда сильно развивается средний слой, мезодерма, из которой происходят мышцы, кости, связки, то перед нами мезоморф, человек с прямоугольными формами тела, прямыми широкими плечами, квадратным лицом — словом, тип потенциально атлетический.

Если же возобладал слой наружный, эктодерма, мать кожи, нервов и самого мозга, то у человека формы тела оказываются изящными, заостренно-вытянутыми, поверхность преобладает над массой. Это эктоморф, не совсем то же, что астеник, но близко.

Все это при любых размерах, любой степени упитанности: «Как голодный мастифф не становится пуделем, так истощенный мезоморф не станет эктоморфом». Конечно, почти никто не являет собой чистого типа, а все какие-то смеси, порой причудливые, но можно с помощью таблиц определять индексы, соотношения.

А на психическом уровне?

Тут Шелдон выделяет три основных темперамента. Висцеротоник (в буквальном смысле: человек с «внутренностным темпераментом») обладает сравнительно замедленными реакциями, позы и движения его расслабленны, сон длителен и глубок. Он благодушен, самодоволен, общителен, дружелюбен, ровен, терпим. Любит поесть, особенно в обществе друзей, обожает все домашнее, семейное, традиционное, предан воспоминаниям детства. Совершенно не выносит одиночества, испытывает постоянную необходимость в привязанности и одобрении. При неприятностях потребность в общении у него усиливается, он ищет утешения у близких. Под влиянием алкоголя — расслабление, общительность, доброжелательность, слезливость.

Соматоник (человек «телесного темперамента») реакции имеет энергичные, в манерах прям, движения и позы уверенные, четкие. Шумен, агрессивен, вынослив, любит физические упражнения и разнообразную деятельность, спартански презирает лишения. Властен, ревнив, крут, стремится устранять конкурентов, лишен щепетильности. При неприятностях — потребность в немедленных энергичных действиях. Под влиянием алкоголя — усиление агрессивности.

И наконец, церебротоник («мозговой темперамент») — быстрая реакция, но в движениях скован, голос тихий. Очень подвижные глаза. Сон неустойчив, легко устает. Повышенная чувствительность к боли, плохо переносит шум. В проявлениях чувств сдержан, склонен к самоанализу. Заметно стремление к интенсивной умственной деятельности (книги, шахматы). Сопротивляется стереотипному и банальному. В общении с людьми лишен непосредственности, отношение непредсказуемо. При неприятностях — потребность в одиночестве, к алкоголю устойчив.

Было бы слишком просто, если бы оказалось, что эндоморф — это всегда висцеротоник, мезоморф — соматоник, эктоморф — церебротоник. Нет, это далеко не всегда так. Но есть, как показал Шелдон, статистическое тяготение… Чистых, шелдоновских темпераментов, конечно, тоже нет, это абстракции. У себя я, например, определенно замечаю признаки всех трех, причем в разных самочувствиях разные. И конечно, легко у висцеротоника заметить черты флегматико-сангвиника и циклотимика, у соматоника — признаки холерические, отчасти шизотимные, а церебротоник — это в какой-то мере и шизотимик, и интраверт, и меланхолик…

Нового здесь почти ничего, все вертится вокруг этого уже не одну тысячу лет. Но пришла методическая четкость, сообразная веку.

Типология Шелдона быстро привилась в спорте, где параллели телосложения и темперамента выявляются особенно зримо. Не приходится объяснять, что «ядерный» тип спортсмена — мезоморфсоматоник. Но тренеры и врачи заметили, что часть их питомцев уклоняется в эктоморфность, а часть — в эндоморфность, и это оказывает серьезное влияние на спортивную судьбу.

Эктоморфы, стройные, гибкие ребята, очень ловкие, обладают прекрасной реакцией, но недостаточно сильны и выносливы, им не хватает спортивной злости, они чересчур «замкнуты на себя». Им нет равных в некоторых игровых видах спорта, например в настольном теннисе, они могут стать неплохими легкоатлетами, особенно прыгунами, но в больших атлетических соревнованиях на них рассчитывать трудно.



Другое дело — эктомедиал — нечто среднее между эктоморфом и мезоморфом. Это сухощавый, жилистый спортсмен, добивающийся иногда поразительных результатов за счет колоссальных вспышек энергии и высокого спортивного интеллекта. Но тренеру трудно работать с ним из-за капризности, индивидуализма (церебротония?). В команде такой спортсмен — солист, но не дирижер.

При чистой мезоморфности и соматонии перед нами универсальный спортсмен — медиал, сильный и неутомимый, мужественный и находчивый. Он строен и крепок. Избыток спортивной злости компенсируется у него хладнокровным расчетом, собранностью. Медиалы — лучшие капитаны. У них особая жадность к разным видам спорта, они редко удовлетворяются чем-то одним. Такие спортсмены — великолепные многоборцы.

И наконец, мезоморф с эндоморфным уклоном — коренастый и добродушный атлет, с мощными мышцами и довольно солидным подкожным слоем, обладающий медвежьим упорством, несколько медлительный, но с хорошей координацией движений, прекрасно уживающийся в команде. Это главным образом тяжелоатлеты, метатели, ватерполисты, борцы тяжелых весовых категорий.

А вот переброс на другой уровень. Недавно один американский социолог, анкетируя несколько тысяч студентов, выяснял, как они представляют себе идеальную работу.

Получилось три основных типа:

1) «Податливые». Озабочены отношением к себе окружающих. Легко подчиняются указаниям (хотя и предпочитают распоряжаться). Ценят возможность быть полезным, склонны к гуманитарным профессиям (преподавание, медицина).

2) «Агрессивные». Озабочены достижением успеха (успех важнее независимости или человеческих отношений). Любят командовать. В отношении человеческой природы скептичны: «Если ты сам о себе не позаботишься, тебя обманут». Предпочитают торговлю, бизнес, рекламу, юриспруденцию.

3) «Отрешенные». Превыше всего ценят самостоятельность («быть свободным от надзора») и творческий, оригинальный характер труда. К человеческой природе отношение неопределенное. Тяготеют к искусству, архитектуре, естественным наукам.

Узнав об этом исследовании из книги профессора Кона «Социология личности», я подумал: конечно, среди всех трех типов попадаются представители самых разных телосложений и темпераментов. И конечно, основное в происхождении этих установок — воспитание, влияние среды. Но уж больно эти три типа соответствуют шелдоновским темпераментам. Если мысленно вынести все внешние, воспитательные влияния за скобки, если искусственно уравнять их — не выявятся ли связи и с телесными типами?


ПРО ЩИТОВИДНУЮ ЖЕЛЕЗУ, БАСКЕТБОЛ И О ТОМ, ЗА ЧТО ЛЮБЯТ ДЛИННОНОГИХ


Медленно, но верно мы все же подбираемся к глубинным мосткам между обликом и характером.

Вот гормоны.

По своей известности в медицине они уступают разве что витаминам. Я назвал бы их чрезвычайными и полномочными послами самих генов — послами, которым надлежит оказывать влияние на все и вся в организме, от волос до почек. Мы еще не знаем точно, сколько их; признанные поставщики — эндокринные железы, но в последнее время все более подтверждается правота старых физиологов и врачей, которые утверждали, что каждый орган, каждая ткань, каждая клетка обладают внутренней секрецией.

Гормоны — это рост и пропорции, полнота и худоба, мужественность и женственность. Это глаза, волосы, кожа. Это статика внешности, но также и тонус психики, влечения, и интеллект, и подвижность. Это апатия и жизнерадостность, раздражительность и боязливость, агрессивность и дружелюбие — все, что выявилось в исследованиях эндокринной патологии и гормональных препаратов и что в самом открытом и грубом виде наблюдаем мы у животных, повинующихся своим естественным циклам. Химические мосты, связывающие все со всем, — они в крови, в тканях, в каких-то ничтожных дозах, но сколь могущественны!

Если развитие организма позволительно назвать гормональной симфонией, то генотип — ее партитура, а среда — и дирижер и аудитория. Периоды жизни — части симфонии, в которых ведущие партии постепенно переходят от одних инструментов к другим.

Ребенок: главную партию исполняет «железа детства», вилочковая. От нее, видимо, эта феноменальная подвижность детской психики, эта непоседливость. Все прочие железы тоже работают: и гипофиз, мозговой придаток — верховный эндокринный главнокомандующий, заведующий ростом, и надпочечники, и щитовидная. Половые — тоже, но как бы под сурдинку, приглушенно до поры до времени.

Можно уже определить общий психофизический склад, увидеть ярких пикников и астеников. Однако завтра все может перемениться: коротыш вытянется, длинненький остановится, раздастся, тихоня станет забиякой, драчун притихнет.

Если какая-то железа серьезно отстает, это уже видно: недостаточность щитовидной — вялость, тусклый взгляд, какая-то нескладная полнота, весь из тупых обрубков; если слишком сильно приторможены половые — тоже ожирение, но другого типа.

Подросток: начинается могучее крещендо гипофиза, который вздымает весь эндокринный оркестр, только вилочковая железа сникает. Быстрые, резкие перемены внешности и психики. Первую скрипку некоторое время играет щитовидная железа: и вот возбужденность, взрывная раздражительность, обидчивость, упрямство и резкие немотивированные смены настроения. Длинная шея, длинные руки и ноги, тощий, какой-то драный, и глаза немного выпученные. В бурных гормональных звучаниях столько диссонансов…

Очень многие подростки и юноши проходят через стадию, которую можно назвать временной астеничностью, — когда преобладают вытягивание, худощавость. Конституциональных астеников можно считать как бы зафиксировавшимися в этой стадии. Щитовидная железа у них обыкновенно звучит очень сильно всю жизнь, и это, видимо, играет существенную роль в происхождении нервозности, во многих проявлениях шизотимности. Да, многие, если не каждый, проходят, пусть мимолетно, через стадию шизоидности, весна человеческая чревата шизофренией, но не стоит пугаться, черный плод вырастает редко.

Вот постепенно устанавливается гармоничность облика, и все отчетливей и мощнее звучит партия половых желез. Пока она звучит фортиссимо, пока щитовидная еще сильна, а вилочковая не окончательно смолкла — это юность и молодость; когда щитовидная успокаивается, когда вилочковой уже не слышно совсем, а половые входят в умеренный ритм — это зрелость. Телесная по крайней мере.



В это время наращивают свою деятельность парные надпочечники, главные железы второй половины жизни; они часто в значительной мере берут на себя функции угасающих половых желез. Особенно большую работу выполняют надпочечники у пикников. Но постепенно их мелодия заканчивается, и вся программа симфонии сходит на нет.

Среда — интерпретатор — может ускорять или замедлять темп исполнения отдельных частей, регулировать громкость, выразительность, выявлять оттенки, но не может вносить в партитуру никакой отсебятины. На это решаются только эндокринологи.

Впрочем, насчет отсебятины еще вопрос. Есть такие сильные вещи, как микроэлементы. — В местностях, где в воде и почве большая нехватка йода, у людей плохо работает щитовидная железа (йод входит в ее гормон), растет зоб, развивается кретинизм.

Местноклиматические влияния мощны и таинственны. Там, где живут пигмеи, много карликовых животных и растений. Одна из гипотез: нехватка цинка в почве. Не станут ли потомки пигмеев быстро расти в новом климате?

Японцы, выросшие в США, особенно на западе страны, по росту и пропорциям лица и тела сильно отличаются от своих родителей-азиатов, приближаясь к типу долговязых американцев. Климат? Или питание?

Сходным образом действует на детей и молодых людей пребывание в Прибалтике: там худеют и вытягиваются. Два брата-близнеца, совершенно одинаковые, отправились служить оба во флот, но один в Прибалтику, другой на Дальний Восток. Тот, что служил в Прибалтике, вырос на шесть сантиметров и прибавил в весе два килограмма, дальневосточник, наоборот, вырос на два сантиметра, а прибавил шесть кило. После возвращения вес братьев вскоре сравнялся, в росте же осталась разница в 2,5 сантиметра (полтора сантиметра дальневосточник все-таки нагнал).

А знаменитая акцелерация? Так и неизвестно пока, почему каждое новое поколение растет все выше, развивается все быстрей. В последнее время произошло просто-таки наводнение этой длинной порослью: то изящно-плоские, то здоровенно-тяжелые, они в 15 лет смотрят сверху вниз на родителей, которые считались когда-то высокими, и телесно уже вполне готовы стать папами и мамами. Питание? Радиация? Может быть. А может быть, и ранний избыток впечатлений, который через сердцевину мозга, гипоталамус, действует на гипофиз.

Никто ни дня, ни часа не остается тем же, но у одних облик в основном готов уже с детства, чуть ли не с рождения, и всю жизнь только «редактируется», другие же проходят через множество… Год-другой — и их уже трудно узнать, а потом вдруг надолго останавливаются в каком-то одном качестве. Или, наоборот, устойчивый облик вдруг с какого-то момента начинает резко меняться.

Есть самая общая схема композиции, но у каждого гормональная симфония звучит на свой лад. Сильно ли, слабо ли, долго ли, коротко ли у одного звучат одни инструменты, у другого другие. Порой какая-то партия звучит фальшиво, а то и весь оркестр играет кто в лес, кто по дрова.

Гигантский рост, громадные тяжелые конечности, крупные черты лица при гипертрофии мозгового придатка; карликовость при атрофии. Лунообразное лицо, особая вздутая полнота, чрезмерный волосяной покров при повышении функции надпочечников; дряблая худоба, смуглость, обильные родимые пятна при понижении; щитовидное пучеглазие с застывшим выражением ужаса… Вид евнуха при недоразвитии половых желез… Это крайности, а сколько бесчисленных переходов, образующих текучую область нормы, сколько ничем не примечательных, примелькавшихся обликов, скрывающих субпатологию.

Худощавый человек с бледной нечистой кожей, вздернутой верхней губой, бесформенным носом… Только специалист высшей квалификации разглядит в этом облике врожденную недостаточность секреции маленьких околощитовидных железок. Это недостаточность не той степени, чтобы привести человека в клинику, но ее вполне хватает на многие неприятности: дрожат руки, мелко подергиваются различные мышцы. А его признавали то ипохондриком, то неврастеником.

Здесь множество неизученных тонкостей, такая масса индивидуальных нюансов. Важно не только количество и качество гормонов, но и реакция на них тканей-адресатов. Похоже, что при некоторых видах шизофрении мозг перестает должным образом реагировать на гормоны; быть может, этим же объясняются и некоторые случаи извращений…

В крови у мужчины всегда наряду с мужскими есть некоторое количество женских гормонов, у женщины соответственно наоборот. Но индивидуально, как выяснилось, такие соотношения могут быть самыми разнообразными: при среднем содержании мужских (у мужчин) — повышенное содержание женских, или чересчур много и тех и других, или чересчур мало, и так далее… Естественно, все это должно как-то влиять и на облик и на поведение. Как?

Если бы знать, если бы были однозначные соотношения… Мы можем заметить, что некоторые мужчины весьма или несколько женственны, иногда только чуть-чуть, в каких-то поворотах, в неуловимых движениях; немало и женщин с той или иной примесью мужественности. Далеко не всегда это неприятно. Мне кажется даже, хотя, возможно, я ошибаюсь, что именно такая чуть повышенная примесь начала другого пола (при достаточно сильной выраженности своего собственного) причастна к повышенной одаренности и что типы крайне односторонне мужественные или женственные имеют мало шансов на интеллектуальную незаурядность.

К спорту гормоны тоже имеют серьезное отношение. Не будем касаться вопроса о спортсменках-женщинах, скажем о мужчинах. Тренеры баскетбольных команд, разыскивающие сверхдвухметровых гигантов, которые не бросают, а вкладывают мяч в кольцо, много бы дали, чтобы сделать своих добродушных питомцев поживее и порасторопнее. Увы, это не просто, ибо гормональный тип этот отличает нервно-психическая замедленность.

В самом деле, зачем таким великанам еще и спешить? Поэтому, вероятно, они так редки: в природной борьбе проигрыш в скорости слишком серьезен, и в отдаленные времена отбор их, надо думать, не миловал. Умственные способности таких гигантов часто оставляют желать лучшего, но могут быть и нормальными, иногда даже повышенными. Свою медлительность они могут компенсировать точностью.

(К этому типу принадлежал один наш известный хирург, недавно умерший. Росту в нем было 2 метра 3 сантиметра. Это был человек эпический, феноменально добрый. Студенты и больные его обожали. У нас в Союзе он был пионером переливания крови. Я видел, как он оперирует: необъятные ладони его накрывали чуть ли не весь операционный стол, и под ними все происходило само собой.)

Иная картина, когда сверхдеятельность гипофиза сочетается с повышенной щитовидной функцией. Такие гиганты для баскетбола клад: щитовидный гормон ускоряет реакции. Изумительные, стройные великаны-атлеты. Высокая возбудимость, подвижность. Но — раздражительность. Постоянное внутреннее беспокойство, какая-то глубокая, странная для таких размеров неуверенность в себе. Они самоутверждаются в интенсивной деятельности. Внешнее поведение может быть сверхуверенным и спокойным, они находчивы и иногда достигают удивительного самообладания. Интеллект бывает чрезвычайно высоким.

К этому типу, в крайнем его выражении (я отвлекаюсь от спорта), принадлежал Петр I: рост 2 метра 4 сантиметра, очень выпуклые «щитовидные» глаза. Маяковский, которого кто-то из друзей назвал «волооким»… Таких гигантов и субгигантов мы находим среди выдающихся деятелей многих областей: от политики до искусства, от Линкольна до Станиславского. Они олицетворяют собой красоту человеческой мощи, и все же где-то, в самом основании своей душевной организации, несут нечто детски наивное, беззащитное.

Гормон щитовидной железы химически близок адреналиновому семейству, непременному участнику всех баталий нервного напряжения. Избыток гормона щитовидной железы рождает богатейшую палитру повышенного эмоционального тонуса: от приятной оживленности до страшного возбуждения, от легкой нервозности до неугасимой тревоги. В бурных сценах, происходящих в общественных местах, когда кто-то обвиняет кого-то в безобразии, активной стороной нередко оказывается женщина со «щитовидкой»: она нападает, кричит, возмущается, она нетерпелива, она спешит…

Щитовидная раздражительность вспыхивает как хворост и всегда направлена на какое-нибудь конкретное, сейчас происходящее безобразие, которое необходимо немедленно прекратить… Не такова раздражительность человека с недостаточностью околощитовидных желез: это недовольство более глубокое, постоянно загоняемое внутрь, у него нет энергичного «щитовидного» выхода.

У надпочечников — целый букет гормонов; кроме нервного топлива, адреналина, они выделяют еще группу гормонов с совсем иным назначением и иной химической структурой — стероидные. К этой группе относятся и половые гормоны. «Стервоидные» — так иногда называют коллеги эти гормоны, очевидно, по той причине, что их избыток может вызвать сильную агрессивность и несдержанность влечений. Но в небольшой степени перепроизводство этих гормонов, напротив, способствует хорошему тонусу и психической уравновешенности.

Гормональную «норму», вообще говоря, установить вряд ли возможно. Всегда тонкий индивидуальный баланс. Какой-то инструмент начинает фальшивить — и все идет прахом: психоз, сосудистые неприятности, опухоль… Личная норма может оборачиваться внешнею ненормальностью: то, что было ненормальным в один период жизни, дальше может оказаться спасительным.

Крепкая старость, долгожительство, когда даже в неважных внешних условиях сохраняются и подвижность и более или менее ясная голова, — это прежде всего эндокринная мощь, гармония гормонов. Однако и среди таких стариков я в последнее время пытаюсь различить, чисто зрительно и умозрительно, индивидуальные варианты: кто на чем держится. Вот эта старая женщина с какой-то удивительной моложавостью и во внешности и в поведении — явно на щитовидке, которая в молодости, наверно, причиняла ей неприятности. А это уже другое: семидесятилетний старик, бодрый, свежий и энергичный, женится на молодой, появляются дети, а у него еще и увлечения, жена ревнует. И курит, и от рюмки не откажется, и никакой диеты, и работает как паровоз. Другой от десятой доли всего этого тут же погибнет, а ему хоть бы что. Да, лет на девяносто его хватит; впрочем, кто знает: а если завтра инфаркт?

Психоэндокринные портреты можно рисовать бесконечно: то, что мы здесь затронули, — капля в море.

Старые физиономисты, в меру своей наблюдательности, кажется, ухватили что-то от психоэндокринологии, но еще и сегодня мы далеки от постижения тайн этой области, где биологическое неведомыми дорожками переходит в социальное. О психоэндокринных типах можно с уверенностью говорить лишь как о каких-то общих эмоционально-интеллектуальных расположениях, о гаммах обликов внутри широких регистров. Окончательный выход в личность слагается из переменных многих порядков. Как малейшее выпадение в ансамбле мимики сказывается на общем выражении лица, так химические нюансы гормональной симфонии могут менять глубинный настрой личности.

Но иногда и сильнейшие эндокринные сдвиги не влияют на психику заметным образом, а при многих тяжелых эндокринных нарушениях мы находим и блестящий интеллект и высокую социальную полноценность.

Вообще можно сказать, что в организме человека все связано и все достаточно независимо — в этом угадывается какая-то мудрая гибкость природы. Никакое соотношение, никакая корреляция признаков не абсолютна, все вероятностно, и только современный математический аппарат освобождает, наконец, нашу мысль от обывательской прямолинейности лобовых «да» — «нет». На столько-то «да», на столько-то «нет», ну а в конкретном, индивидуальном случае — давайте посмотрим.

У старой шарлатанки хиромантии родилась недавно вполне благоприличная внучка: дерматоглифика — наука о кожных рисунках. Вот, кстати, великолепная модель соотношения типического и индивидуального! Нет ни одного человека на Земле, у которого отпечаток пальцев повторил бы отпечаток другого или даже свой собственный на другой руке, и этим давно воспользовались криминалисты. Вместе с тем есть исчерпывающая шкала типов и подтипов, подробная иерархия от самого общего до уникального. Каждый может найти свое место на полочке рядом с почти двойником. А занимается дерматоглифика в медицине тем же, чем ее бабка в житейском море, — предсказаниями.

Четырехпальцевая «обезьянья» борозда на ладони иногда служит ценным вспомогательным признаком для ранней диагностики некоторых видов врожденной умственной неполноценности (у новорожденных поначалу трудно бывает разобраться в «хабитусе»). Но эта борозда встречается изредка и у психически полноценных людей. Среди душевнобольных необычные ладонные рисунки (детали в виде овалов и тому подобное) встречаются в среднем в два раза чаще, чем у здоровых. Один английский исследователь считает, что нашел на ладони «сердечный треугольник»: у людей с таким треугольником повышен риск раннего заболевания сердца. Знали ли хироманты этот признак?

А что скрывается за корреляцией между относительной длиною ноги и емкостью краткосрочной памяти, обнаруженной ленинградской группой Б. Г. Ананьева? Не ее ли имел в виду Остап Бендер, когда заметил, что девушки любят молодых, длинноногих и политически грамотных?


О ЖАВОРОНКАХ И СОВАХ


Они были уже не четвероногие, но еще не двуногие, еще не двуногие, но уже не четвероногие. Издали их можно было принять за подростков-людей, а вблизи — вблизи это были странные, жутковатые обезьяны. Покрытые негустой шерстью, они быстро бегали, ловко лазили и с равной прожорливостью питались плодами и небольшими животными. Всего каких-нибудь полтора-два миллиона лет назад.

Потомки присвоили им скучное наименование австралопитеков…

Но сколько же нужно было пройти лабиринтов, сколько миновать тупиков, чтобы стать, нет, только получить возможность стать человеком. Сколько претендентов на эту вакансию было безжалостно забраковано! На конкурс ринулась целая ватага антропоидов, но у одних оказалась слишком короткая шея, у других чересчур тяжелые челюсти, у третьих слишком плоские зады. Ничего смешного, есть нешуточные доказательства, что если бы не особое строение большого ягодичного мускула, наши предки никогда не смогли бы укрепиться в прямохождении.

Это называют критическим периодом давления отбора. За какой-то миллион лет — увеличение мозга в полтора раза, появление осознанного коллективного труда, речи, мышления. Был какой-то лихорадочный спрос на мозги: или срочно решительно поумнеть, или погибнуть (теперь или никогда!), а чем больше ума, тем больше требуется еще — и дальше, дальше…

Чтобы мозг был большим, нужно, чтобы ребенок рос долго, а для этого надо научиться любить детей и самому иметь максимум мозгов. Научиться жить вместе, научиться понимать и терпеть друг друга, смирять свой эгоизм и получать не абстрактное, а конкретное, животное удовольствие от радости другого существа. Не только сильнейший, но и умнейший самец должен был получать преимущественное право распространять свои гены.

В этот критический период, когда ковался наш вид, и был обеспечен психогенофонд на десятки и сотни тысяч лет вперед. Он выковывался, пока не было достигнуто плато: эпоха культур.

Куда ни глянь, всюду человек — самый: самый умный, самый сильный, самый приспособленный, самый предусмотрительный, самый злой, самый добрый, самый-пресамый… Понятно: мощнейший в мире мозг, все отсюда, да и весь организм удался на славу. Вот только за всем этим самым еще не знаем мы, что же есть самое человеческое.

Обучаемость, воспитуемость, говорят одни. Человек — самое обучаемое в мире животное. Это основа всего. Человек может стать чем угодно, достичь чего угодно — потому что жесткое наследственное программирование сведено к минимуму, поведение предельно открыто — и огромный нервный избыток. Человек «специализирован на деспециализации». Человеческая всевозможность, человеческое разнообразие: человек самый всякий.

Самосознание, говорят другие. Рефлексия, бесконечные цепи самоотчета. Выбор из собственной все-возможности, зачеркивание и выбор самого себя, самосотворение. Свобода воли.

Общественность, говорят третьи. Единственно подлинная социальность человеческого существа, его уникальная психическая связь со всем обществом, со всем видом через культуру. «Культурная наследственность» — преемственная передача всего человеческого, что накоплено и без чего надо начинать все сначала, со страшно открытой программы.

Совесть, говорят четвертые. Осознанное чувство ответственности за себя, за других, за народ, за вид… Но совести надо учить… Или это инстинкт?

И то, и другое, и третье…

Как же шел отбор психических свойств? Почему человек — самый всякий?

Обратимся к частности на уровне даже не психики, а физиологии. Вот одна простая модель — гипотеза, объясняющая происхождение по крайней мере некоторых видов бессонницы.

«Жаворонки» и «совы». Клиницисты и физиологи установили, что по суточным ритмам активности люди делятся на эти две разновидности. «Жаворонки» легко встают утром, бодры днем, к вечеру утомляются, ночью спят крепко. «Совы» только к вечеру входят в оптимальный тонус, прекрасно работают по ночам, утром же и большую часть дня бездарно сонливы. Есть, конечно, и промежуточные варианты, и привычка делает свое дело, но в основном два этих типа выражены достаточно четко.



С обыденной точки зрения «жаворонки», конечно, более нормальны и приспособлены. Они гораздо многочисленнее, и суточный ритм общества следует их типу. Ведь человек все-таки дневное животное. «Совы», если не заняты на специальных ночных работах, оказываются в положении неприспособленных: какие-то неврастеники…

Откуда же взялся этот отклоняющийся, «совиный» ритм?

Дело слегка проясняется, если обратиться к жизни некоторых обезьян. У бабуинов, живущих на земле, среди опасных хищников, вся стая никогда не спит одновременно: всегда есть бодрствующие, бдительные часовые. И не мудрено: если бы засыпали все обезьяны разом, стая была бы быстро истреблена, и в первую очередь крепко спящие детеныши, ее будущее. Трудно думать, что обезьяны специально назначают дежурных; проще предположить, что отбор сохранял лишь те стаи, где ритм сна отдельных особей был достаточно асинхронным.

Но если так, то проникнемся уважением к нашим «совам»! Наверное, это наследники часовых древних стоянок, потомки тех, благодаря кому вид, еще, быть может, не вооруженный огнем, выстоял против страшных ночных врагов.

Между прочим, люди, страдающие «совиной» бессонницей, отличаются и некоторыми психическими особенностями: в их характере много глубинной тревожности, их внутренняя ориентировка заметно смещена в будущее, они ответственны и предусмотрительны до чрезмерности…

Так в тумане утерянной целесообразности вырисовываются смутные призраки прошлого, и мы находим оправдание некоторым человеческим странностям.

Многоголовая гидра отбора требовала и многообразия и единства. Индивидуальный отбор не прекращался, но главной единицей отбора с незапамятных времен был не человек-одиночка, а популяция. Стая, стадо? Какой-то самый естественный, первичный коллектив, наиболее типичная первобытная группа.

Вот здесь и нужны были самые всякие. Первичная группа оказывалась чем-то вроде надорганизма, ему нужны были универсальность, самые разнообразные отклонения, которые могли бы использоваться как запасные козыри на случай неожиданных перемен.

Психического единообразия требовалось настолько, чтобы возможно было совместное существование, но не больше. А то и меньше. Конечно, прежде всего нужна достаточная масса умеренных, средних, неопределенных, способных при случае ко всему, но эту массу тонкой бахромой должны покрывать крайние, уклоняющиеся, узко специализированные.

И синтонный циклотимик — это сгущение нормального, коллективного человека — не тот ли благодетельный и необходимый тип, который цементировал подлинное человеческое единство первичной группы, единство, основанное не на власти и страхе, а на симпатии и любви? За свою великолепную эмоциональность он расплачивается циклотимией… А крайний шизоид, возможно, являет собой тип психической организации, который тогда предрасполагал к жизни охотника-одиночки, вне стада. Когда было еще куда уйти (кругом джунгли), такие отделялись — и погибали, если не обладали в компенсацию какими-нибудь выдающимися способностями, позволяющими им найти свою нишу. И тогда они давали начало новой линии.

Но все это в достаточной мере абстрактные рассуждения, предельное сжатие вероятностей. Стихия психогенофонда не делает точных повторов, а дает лишь вариации, она обновляется непрестанно, рождая непредусмотренное, жаждущее себя испытать.








Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Наверх